поверил бы, что больной орган сможет это перенести? Берма не меньше привыкла к
сцене, к которой органы ее прекрасно приспособились, и могла создать, усердствуя
с незаметной для публики осторожностью, видимость отменного здоровья,
расстроенного чисто нервной и воображаемой болезнью. И, хотя после сцены
объяснения с Ипполитом Берма и почувствовала, что ей предстоит провести жуткую
ночь, ее поклонники аплодировали изо всех сил, провозглашая, что сегодня она
восхитительна, как никогда. Она вернулась с дикими болями, но была счастлива,
что принесла дочке голубые билеты, которые, из шалости состарившейся дочки
актеров, она привычно прятала в чулках, откуда достала их с гордостью, надеясь
встретить улыбку, поцелуй. К несчастью, благодаря этим билетам зять и дочка
смогли приобрести новые украшения для своего дома, расположенного неподалеку от
дома матери, и беспрерывные удары молотка не дали забыться сном, в котором так
нуждалась великая трагическая актриса. Согласно велениям моды, и чтобы угодить
вкусу г-на де Х. и де Y., которых они надеялись принимать у себя, они
перестраивали каждую комнату. Берма чувствовала, что только сон может успокоить
ее боль, что он ускользнул от нее; она смирилась, что уже не заснет, не без
затаенного презрения к этим изыскам, предвещавшим ее смерть, делавшим пыткой ее
последние дни. Может быть, от этого она презирала их, -- естественная месть
тому, кто причиняет нам страдание, кому мы бессильны противостоять. Но оттого
также, что, сознавая свой гений, с самых юных лет усвоив безразличие к велениям
моды, сама она оставалась верна Традиции и всегда почитала ее, -- она стала ее
воплощением, и судила о вещах и людях по меркам тридцатилетней давности, -- и, в
частности, расценивала Рашель не как модную актрису, которой та сегодня стала,
но как шлюшку, какой она ее знала давно. Впрочем, Берма была не лучше дочери, и
именно от нее дочь заимствовала -- по наследству, из-за заразительности примера,
который от более чем естественного восхищения был еще действенней, -- ее эгоизм,
ее безжалостную язвительность, ее неосознанную жестокость. Только всг это Берма
приносила в жертву своей дочери, и, посредством сего, была от этого свободна.
Впрочем, даже если бы дочь Берма и не была непрестанно занята рабочими, то она
всг равно изводила мать, ибо притягательные, жестокие и легкие силы юности
утомляют старость и болезнь, для которых утомительна жажда брать с них пример.
Новые ужины имели место постоянно; считалось, что Берма проявляет эгоизм, если
ее дочь этих обедов лишится, если Берма не будет присутствовать, когда
рассчитывали ( с таким трудом заманив недавних знакомых, -- их приходилось
всячески улещать ) на обаятельность знаменитой матери. По любезности тем самым
знакомым ее "обещали" на одном празднестве вне дома. Бедная мать, основательно
задействованная в своем тет-а-тете со смертью, водворившейся в ее душе, должна
была встать пораньше, выйти. И более того, так как где-то в это время Режан345,
во всем блеске своего таланта, выступала за границей, встретила огромный успех,
зять счел, что Берма не может позволить затмевать свое дарование, и, чтобы семья
снискала то же изобилие славы, отправил Берма в несколько турне, где ее пришлось
колоть морфином, -- это могло привести к смерти из-за состояния ее почек. А
сегодня, в день утренника у принцессы де Германт, те же самые чары блеска,
социального престижа, жизни -- словно насосом, силой пневматической машины
вытянули и привели туда даже самых верных почитателей Берма, у которой, обратно
тому ( и в качестве последствия ) воцарились абсолютная пустота и смерть. Пришел
только молодой человек, не до конца уверенный, что празднество у Берма не будет
в той же степени блестящим. Когда Берма поняла, что час прошел, что все ее
оставили, она приказала поставить чай, и они уселись вокруг стола, словно
празднуя тризну. Ничто больше в облике Берма не напоминало о лице, фотография
которого, на средокрестье, так сильно меня волновала. У Берма была, как говорит
народ, смерть на лице. На этот раз в ней действительно было много от статуи
Эрехтейона346. Затверделые артерии уже наполовину окаменели, видны были длинные
скульптурные ленты, сбегавшие с ее щек, жесткие, как минералы. В умирающих
глазах еще можно было заметить что-то живое, но лишь по контрасту с этой жуткой
костенящей маской, они блестели едва-едва, как змея, заснувшая среди камней.
Молодой человек, присевший к столу из вежливости, поглядывал на часы, его тянуло
на блистательное празднество Германтов. Берма не высказала и слова упрека по
поводу бросивших ее друзей, -- наивно надеявшихся, что она так и не узнает об их
присутствии у Германтов. Она пробормотала только: << Такая женщина, как Рашель,
принимает у принцессы де Германт. Чтобы увидеть такое, надо съездить в Париж >>.
И безмолвно, медленно и торжественно вкушала запрещенные пирожные, словно
справляя похоронные ритуалы. "Полдник"347 был тем печальней, что зять сердился:
Рашель, с которой они с женой были в достаточно близких отношениях, их не
пригласила. Червячок заточил его сильней, когда приглашенный юноша сказал ему,
что он достаточно близок с Рашелью, чтобы, если он тотчас отправится к
Германтам, упросить ее в последнюю минуту пригласить и легкомысленную пару. Но
дочь Берма отлично знала, как сильно ее мать презирает Рашель, что она убила бы
ее, выпрашивая приглашение у былой шлюшки. Так что молодому человеку и мужу она
ответила, что это невозможно. Но за себя отомстила, надула губки и по ходу
чаепития всем своим видом казала, как тянет ее к удовольствиям, и какая тоска --
лишаться радостей из-за этой гениальной матери. Последняя, казалось, не замечала
ужимок дочери и время от времени обращалась умирающим голосом с какой-нибудь
любезностью к молодому человеку, единственному пришедшему из приглашенных. Но
стоило воздушному напору, сметавшему к Германтам всг, унесшему и меня самого,
усилиться, как он встал и ушел, оставив Федру или смерть -- было не очень ясно,
кем из этих двух она была, -- вкушать с дочерью и зятем погребальные пирожные.
Нас прервал голос актрисы, вышедшей на эстраду. Ее игра была искусна, она
подразумевала, что стихотворения, которые актриса должна была прочесть,
существовали как некое целое и до этой читки, и из этого целого нам был известен
только отрывок, -- будто актриса шла себе по дороге, но только сейчас оказалась
в пределах слышимости. Анонс известных почти всем произведений сам по себе
доставил удовольствие. Но стоило увидеть, как актриса, еще не приступив,
зарыскала повсюду глазами, словно она заблудилась, воздела руки, словно она
молит о чем-то, испустила первое слово, как стон, и присутствующие почувствовали
себя неловко, почти покоробившись этой демонстрацией чувств. Никто и не думал,
что чтение стихов может быть чем-то подобным. Постепенно мы привыкаем, то есть
забываем первое неловкостное ощущение, выискиваем, что здесь может быть
хорошего, сопоставляя в уме различные манеры чтения, чтобы решить: это лучше,
это хуже. Но услышав впервые -- как в суде, когда адвокат по ходу рассмотрения
простого дела делает шаг вперед, поднимает в воздух руку, с которой ниспадает
тога, и довольно угрожающе бросает первые слова, -- мы не осмеливаемся смотреть
на соседей. Нам кажется очевидным, что это комично, но в конечном счете, может
быть, это окажется величественным, и мы выжидаем, когда обстановка прояснится.
Так или иначе, аудитория была озадачена, увидев, как эта женщина, еще не издав и
единого звука, сгибает колени, вытягивает руки, словно баюкая невидимое что-то,
и, кривонога, произнося довольно известные стихи, лопочет их, умоляя.
Присутствующие переглядывались, не очень-то понимая, как к этому отнестись;
несколько плохо воспитанных юнцов душились глупым смехом; каждый украдкой бросал
на своего соседа потаенный взгляд, как на изысканных обедах, когда, обнаружив
подле себя неизвестное приспособление, вилку к омару, ситечко для сахара, и т.
п., предназначение которого и способ обращения с которым неведомы, следят за
более авторитетным гостем в надежде, что он употребит его прежде и выведет нас
тем самым из затруднения. Иные поступают подобным образом, если кто-нибудь
цитирует неизвестный стих, -- желая показать, что на самом деле они его знают,
будто пропуская вперед перед дверью, в порядке одолжения, доставляют
удовольствие кому-нибудь -- более осведомленному -- уточнить, чьего ж это пера.
Так, слушая актрису, присутствующие выжидали, опустив голову ( но стреляя
взглядами ), что другие возьмут на себя инициативу смеяться или критиковать,
плакать или аплодировать. Г-жа де Форшвиль, специально приехавшая из Германта,
откуда герцогиню почти изгнали, приняла выжидательное и напряженное выражение,
-- почти решительно неприятное, либо чтобы показать, что она дока и пришла не
как светская дама, либо из враждебности к не столь сведущим в литературе людям,
которые могли осмелиться заговорить с ней о чем-то еще, -- либо от напряжения
всей своей личности, пытающейся понять, "любит" она это, или же "не любит", --
или, может быть, потому что, всг еще находя это "интересным", она по меньшей
мере "не любила" манеру произносить некоторые стихи. Эту позу, казалось, скорее
должна была принять принцесса де Германт. Но происходящее имело место у нее
дома, и, став сколь богатой, столь же скупой, она рассчитывала отблагодарить
Рашель пятью розами, и потому ударяла в ладони. Она подстрекала общий восторг и
"делала прессу", непрестанно испуская радостные восклицания. Только в этом она
проявлялась как г-жа Вердюрен, -- казалось, что стихи она слушает ради
собственного удовольствия, поскольку у нее было желание, чтоб к ней пришли и
почитали, ей одной, -- здесь же, правда, случайно оказалось человек пятьсот
друзей ее, которым она словно по секрету позволила участвовать в своем
собственном наслаждении. Так или иначе, я заметил без какого-либо самолюбивого
удовлетворения, -- ибо она была стара и отвратительна, -- что актриса строит мне
глазки; с некоторой сдержанностью, впрочем. По ходу чтения в ее глазах пробегало
мерцание затаенной и проницательной улыбки, казавшейся приманкой на согласие,
которым она хотела бы залучиться от меня. Однако некоторые старые дамы, не
приученные к поэтическим чтениям, спросили у соседей: << Вы видели? >> --
намекая на торжественную, трагическую мимику актрисы, которую они не знали, как
толковать. Герцогиня де Германт, слегка поколебавшись, определила победу,
воскликнув: << Это восхитительно! >> -- прямо в середине стихотворения, которое,
как она считала, уже подошло к концу. Многие присутствующие отметили это
восклицание одобрительным взглядом, наклоном головы, чтобы показать не столько,
может быть, свое принятие чтицы, сколь свою близость герцогине. Когда чтение
кончилось -- мы сидели довольно близко, -- я услышал, что актриса благодарит
г-жу де Германт, одновременно, пользуясь тем, что я нахожусь поблизости, она
повернулась ко мне и грациозно меня приветствовала. Тут я понял, что эта
особа348 по-видимому знакома мне, ибо, в отличие от пылких взглядов сына г-на де
Вогубер349, которые я принял за приветствие кого-то заблуждающегося на мой счет,
то, что я принял за страстные взгляды актрисы, только сдержанно подбивало меня
на узнавание и приветствие. Я поклонился ей в ответ, улыбаясь. << Я уверена, что
он не узнал меня >>, -- сказала чтица герцогине. << Ну что вы, -- ответил я
убежденно, -- я узнал вас прекрасно >>. -- << Ну и кто же я? >> Мое положение
было щекотливым: ее лицо совершенно ничего мне не говорило. По счастью, если с
такой уверенностью читая прекраснейшие стихи Лафонтена, эта женщина только и
думала, либо по доброте, либо по глупости, либо от замешательства -- как бы со
мной поздороваться, по ходу чтения тех же прекраснейших стихов Лафонтена Блок
только и думал, что когда чтение подойдет к концу, как бы подскочить, словно
осажденный, пытающий еще один выход, и, пройдя если не по телам, то по меньшей
мере по ногам соседей, поздравить чтицу, -- то ли от ошибочных представлений о