разбудили в нем умственные запросы. Склонность к чтению и размышлению
развила светлые стороны натуры Алексея Михайловича и создала из него
чрезвычайно привлекательную личность. Он был один из самых образованных
людей московского общества того времени: следы его разносторонней
начитанности, библейской, церковной и светской, разбросаны во всех его
произведениях. Видно, что он вполне овладел тогдашней литературой и усвоил
себе до тонкости книжный язык. В серьезных письмах и сочинениях он любит
пускать в ход цветистые книжные обороты, но, вместе с тем, он не похож на
тогдашних книжников-риторов, для красоты формы жертвовавших ясностью и даже
смыслом. У царя Алексея продуман каждый его цветистый афоризм, из каждой
книжной фразы смотрит живая и ясная мысль. У него нет пустословия: все, что
он прочел, он продумал; он, видимо, привык размышлять, привык свободно и
легко высказывать то, что надумал, и говорил притом только то, что думал.
Поэтому его речь всегда искренна и полна содержания. Высказывался он
чрезвычайно охотно, и потому его умственный облик вполне ясен.
Чтение образовало в Алексее Михайловиче очень глубокую и сознательную
религиозность. Религиозным чувством он был проникнут весь. Он много молился,
строго держал посты и прекрасно знал все церковные уставы. Его главным
духовным интересом было спасение души. С этой точки зрения он судил и
других. Всякому виновному царь при выговоре непременно указывал, что он
своим проступком губит свою душу и служит сатане. По представлению, общему в
то время, средство ко спасению души царь видел в строгом последовании
обрядности и поэтому сам очень строго соблюдал все обряды. Любопытно
прочесть записки дьякона Павла Алеппского, который был в России в 1655 г. с
патриархом Макарием Антиохийским и описал нам Алексея Михайловича в церкви
среди клира. Из этих записок всего лучше видно, какое значение придавал царь
обрядам и как заботливо следил за точным их исполнением. Но обряд и
аскетическое воздержание, к которому стремились наши предки, не исчерпывали
религиозного сознания Алексея Михайловича. Религия для него была не только
обрядом, но и высокой нравственной дисциплиной: будучи глубоко религиозным,
царь думал вместе с тем, что не грешит, смотря комедию и лаская немцев. В
глазах Алексея Михайловича театральное представление и общение с
иностранцами не были грехом и преступлением против религии, но совершенно
позволительным новшеством, и приятным, и полезным. Однако при этом он
ревниво оберегал чистоту религии и, без сомнения, был одним из
православнейших москвичей; только его ум и начитанность позволяли ему
гораздо шире понимать православие, чем понимало его большинство его
современников. Его религиозное сознание шло, несомненно, дальше обряда: он
был философ-моралист, и его философское мировоззрение было
строго-религиозным. Ко всему окружающему он относился с высоты своей
религиозной морали, и эта мораль, исходя из светлой, мягкой и доброй души
царя, была не сухим кодексом отвлеченных нравственных правил, суровых и
безжизненных, а звучала мягким, прочувственным, любящим словом, сказывалась
полным ясного житейского смысла теплым отношением к людям. Склонность к
размышлению и наблюдению, вместе с добродушием и мягкостью природы,
выработали в Алексее Михайловиче замечательную для того времени тонкость
чувства, поэтому и его мораль высказывалась иногда поразительно хорошо,
тепло и симпатично, особенно тогда, когда ему приходилось кого-нибудь
утешать. Высокий образец этой трогательной морали представляет упомянутое
выше письмо царя к князю Ник. Ив. Одоевскому о смерти его старшего сына,
князя Михаила. В этом письме ясно виден человек чрезвычайно деликатный,
умеющий любить и понимать нравственный мир других, умеющий и говорить, и
думать, и чувствовать очень тонко. Та же тонкость понимания и способность
дать нравственную оценку своему положению и своим обязанностям сказывается в
замечательном "статейном списке", или письме Алексея Михайловича к Никону,
митрополиту Новгородскому, с описанием смерти патриарха Иосифа. Вряд ли
Иосиф пользовался действительно любовью царя и имел в его глазах большой
нравственный авторитет. Но царь считал своей обязанностью чтить святителя и
относиться к нему с должным вниманием, поэтому он окружил больного патриарха
своими заботами, посещал его, присутствовал даже при его агонии, участвовал
в чине его погребения и лично самым старательным образом переписал "келейную
казну" патриарха, "с полторы недели ежедень ходил" в патриаршие покои как
душеприказчик. Во всем этом Алексей Михайлович и дает добровольный отчет
Никону, предназначенному уже в патриархи всея Руси. Надобно, прочитать
сплошь весь царский "статейный список", чтобы в полной мере усвоить его
своеобразную прелесть. Описание последней болезни патриарха сделано
чрезвычайно ярко с полной реальностью, причем царь сокрушается, что упустил
случай по московскому обычаю напомнить Иосифу о необходимости предсмертных
распоряжений. "И ты меня, грешнаго, прости (пишет он Никону), что яз ему не
воспомянул о духовной и кому душу свою прикажет". Царь пожалел пугать
Иосифа, не думая, что он уже так плох: "Мне молвить про духовную-то, и
помнит:
вот де меня избывает!" Здесь личная деликатность заставила царя Алексея
отступить от жестокого обычая старины, когда и самим царям в болезни их
дьяки поминали "о духовной". Умершего патриарха вынесли в церковь, и царь
пришел к его гробу в пустую церковь в ту минуту, когда можно было глазом
видеть процесс разложения в трупе ("безмерно пухнет", "лицо розно пухнет").
Царь Алексей испугался: "И мне прииде, -- пишет он, -- помышление такое от
врага: побеги де ты вон, тотчас де тебя, вскоча, удавит!.. И я,
перекрестясь, да взял за руку его, света, и стал целовать, а во уме держу то
слово: от земли создан, и в землю идет; чего боятися?.. Тем себя и оживил,
что за руку-то его с молитвой взял!" Во время погребения патриарха случился
грех: "Да такой грех, владыка святый: погребли без звону!.. а прежних
патриархов с звоном погребали". Лишь сам царь вспомнил, что надо звонить,
так уже стали звонить после срока. Похоронив патриарха, Алексей Михайлович
принялся за разбор личного имущества патриаршего с целью его
благотворительного распределения; кое-что из этого имущества царь и
распродал. Самому царю нравились серебряные "суды" (посуда) патриарха, и он,
разумеется, мог бы их приобрести для себя: было бы у него столько денег,
"что и вчетверо цену-то дать", по его словам. Но государя удержало очень
благородное соображение: "Да и в том меня, владыко святый, прости (пишет
царь Никону):
немного и я покусился иным судам, да милостию Божиею воздержался и
вашими молитвами святыми. Ей-ей, владыко святый, се от Бога грех, се от
людей зазорно, а се какой я буду прикащик: самому мне (суды) имать, а деньги
мне платить себе ж?!" Вот с какими чертами душевной деликатности,
нравственной щекотливости и совестливости выступает перед нами самодержец
XVII в., боящийся греха от Бога и зазора от людей и подчиняющий
христианскому чувству свой суеверный страх!
То же чувство деликатности, основанной на нравственной вдумчивости,
сказывается в любопытнейшем выговоре царя воеводе князю Юрию Алексеевичу
Долгорукому. Долгорукий в 1658 г. удачно действовал против Литвы и взял в
плен гетмана Гонсевского. Но его успех был следствием его личной инициативы:
он действовал по соображению с обстановкой, без спроса и ведома царского.
Мало того, он почему-то не известил царя вовремя о своих действиях и главным
образом об отступлении от Вильны, которое в Москве не одобрили. Выходило
так, что за одно надлежало Долгорукого хвалить, а за другое порицать. Царь
Алексей находил нужным официально выказать недовольство поведением
Долгорукого, а неофициально послал ему письмо с мягким и милостивым
выговором. "Похваляем тебя без вести (т.е. без реляции Долгорукого) и
жаловать обещаемся", -- писал государь, но тут же добавлял, что эта похвала
частная и негласная: "И хотим с милостивым словом послать и с иною нашею
государевою милостию, да нельзя послать: отписки от тебя нет, неведомо,
против чего писать тебе!" Объяснив, что Долгорукий сам себе устроил
"бесчестье", царь обращается к интимным упрекам: "Ты за мою, просто молвить,
милостивую любовь ни одной строки не писывал ни о чем! Писал к друзьям
своим, а те -- ей, ей! -- про тебя же переговаривают да смеются, как ты
торопишься, как и иное делаешь... Чаю, что князь Никита Иванович (Одоевский)
тебя подбил; и его было слушать напрасно: ведаешь сам, какой он
промышленник! послушаешь, как про него поют на Москве"... Но одновременно с
горькими укоризнами царь говорит Долгорукому и ласковые слова: "Тебе бы о
сей грамоте не печалиться: любя тебя пишу, а не кручинясь; а сверх того сын
твой скажет, какая немилость моя к тебе и к нему!... Жаль конечно тебя:
впрямь Бог хотел тобою всякое дело в совершение не во многие дни привести...
да сам ты от себя потерял!" В заключение царь жалует Долгорукого тем, что
велит оставить свой выговор втайне: "А прочтя сию нашу грамоту и запечатав,
прислать ее к нам с тем же, кто к тебе с нею приедет". Очень продуманно,
деликатно и тактично это желание царя Алексея добрым интимным внушением
смягчить и объяснить официальное взыскание с человека, хотя и заслуженного,
но формально провинившегося.
Во всех посланиях царя Алексея Михайловича, подобных приведенному, где
царю приходилось обсуждать, а иногда и осуждать поступки разных лиц,
бросается в глаза одна любопытная черта. Царь не только обнаруживает в себе
большую нравственную чуткость, но он умеет и любит анализировать: он всегда
очень пространно доказывает вину, объясняет, против кого и против чего
именно погрешил виновный и насколько сильно и тяжко его прегрешение.
Характернейший образец подобных рассуждений находим в его обращении к князю
Григорию Семеновичу Куракину с выговором за то, что он (в 1668 г.) не
поспешил на выручку гарнизонам Нежина и Чернигова. Царь упрекнул Куракина в
недомыслии, в том, что он "притчею не промыслит, что будет" вследствие его
промедления. "То будет (объясняет царь воеводе): первое -- Бога
прогневает... и кровь напрасно многую прольет; второе -- людей потеряет и
страх на людей наведет и торопость, третье -- от великаго государя гнев
примет; четвертое -- от людей стыд и срам, что даром людей потерял; пятое --
славу и честь, на свете Богом дарованную, непристойным делом... отгонит от
себя и вместо славы укоризны всякия и неудобные переговоры восприимет. И то
все писано к нему, боярину (заключает Алексей Михайлович), хотя добра святой
и восточной церкви и чтобы дело Божие и его государево свершалось в добром
полководстве, а его, боярина, жалуя и хотя ему чести и жалея его старости!"
Наблюдения над такими словесными упражнениями приводят к мысли, что царь
Алексей много и основательно размышлял. И это размышление состояло не в том
только, что в уме Алексея Михайловича послушно и живо припоминались им
читанные тексты и чужие мысли, подходящие внешним образом к данному времени
и случаю. Умственная работа приводила его к образованию собственных взглядов
на мир и людей, а равно и общих нравственных понятий, которые составляли его
собственное философско-нравственное достояние. Конечно, это не была система
мировоззрения в современном смысле; тем не менее в сознании Алексея