остались без родителей. И узнал, что бледный мальчик был испанец и звали его
Мигуэль. Тихон покачал головой: до чего война переворошила людей! И тут же
назвал бледного мальчика Митей.
С этого дня и началась у Тихона дружба с бледным мальчиком. Он все чаще
приходил к Тихону, приносил хлеб, табак, собирал вместе с Тихоном и сушил
калину, слушал рассказы Тихона о Балтийском флоте.
О себе мальчик рассказывал, медленно подбирая русские слова. У него
фашисты убили в Мадриде старика отца, он остался один и пошел пешком во
Францию, но не дошел. Его подобрал по дороге какой-то американец, посадил в
машину, отвез в приморский город, устроил на пароход в Англию, а оттуда
советское посольство отправило его в Ленинград.
Пришла зима, завалила ущелье снегом по самые уши. Только речушка
сердилась, хлопотливо прокапывала в снегу пещеры, звенела льдинками по
камням.
Зимой мальчик приходил реже. Один только раз он пробыл в избе у Тихона
два дня, когда сорвался
24
буран, горы ревели, как тысяча самолетов, и водопады снега
переваливались через скалы.
-Тихон жарко натопил избу и, сидя у печки, медленно читал мальчику
трогательную историю каторжника Вальжана. А кончив читать, он сказал:
- Пройдет война, Митя, и будет на земле много шуму и радости. И мы с
тобой заживем! Двинем домой, в Ленинград. Будешь ты студентом Ленинградского
университета, а я при тебе буду существовать как сиволапый папаша. Только
ты- меня не стыдись.
Мальчик грустно улыбался и смотрел на огонь. Тихон положил тяжелую руку
на его голову и добавил:
- Ты сиротой между нами не будешь. Наш народ, конечно, простой, бывает
грубый, но душевный. Ты не сомневайся, Митя.
Тогда мальчик поднял глаза и застенчиво посмотрел на суровое лицо
Тихона.
- Спасибо, - сказал он, - я знаю.
В самом начале весны Мигуэль сказал Тихону, что через две недели их
лагерь возвращается под Москву. Тихон промолчал, но назавтра побрился, надел
бушлат, бескозырку и пошел в Белокуриху к начальнику пионерского лагеря,
высокому человеку со смеющимися прищуренными глазами. Краснея до дурноты и
глядел на свои бутсы, Тихон объяснил высокому, человеку, что так как Мигуэль
- сирота и нет у него ни одной родной души, то он, Тихон, хотел бы усыновить
мальчика.
- Нет, - сказал, улыбаясь, высокий человек, - у нас ему будет лучше.
Поверьте мне, товарищ Рябцов. Вы плохо продумали это дело. Через год-два
посмотрим. Через год-два милости просим, приезжайте к нам.
- А раньше нельзя? - глухо спросил Тихон.
- Что ж, можно и раньше, - улыбнулся высокий человек.
- Ну, простите! - Тихон поднялся и вышел, зацепившись плечом за косяк
двери.
25
В день отъезда мальчик пришел попрощаться с Тихоном. Тихон заметил его
на повороте дороги и торопливо, крадучись, ушел в лес, спрятался за камнем
и, свертывая цигарку, слушал, как мальчик зовет его.
- Чего уж там, - шептал Тихон, - сойдет и так. Чего уж прощаться!
Мигуэль ушел печальный, встревоженный.
Лагерь уехал. С тех пор Тихон подолгу не приходил в Белокур иху. Он
перестал бриться, ворочался по ночам, с ненавистью смотрел на весенние горы.
Они цвели до самых вершин полевыми цветами, и даже старухи по деревням,
глядя на горы, что-то шамкали про райские места, про благорастворенье
воздуха. А для Тихона не было сейчас во всем мире мест более угрюмых,
нагоняющих тоску, чем эти благословенные горы.
"Не нужный я никому человек", - думал Тихон, и сознание этой ненужности
было страшнее всего, что он до сих пор перенес в жизни.
В конце весны Тихон неожиданно взял расчет. Ночью он сложил в
матросский мешок кое-какие вещи, немного хлеба, соли и ушел пешком в Бийск,
на железную дорогу. Адрес лагеря был у Тихона зашит под подкладкой бушлата.
Тихон шел быстро, насвистывал - земля горела у него под ногами.
На берегу Катуни он два часа дожидался парома. Молодые голосистые бабы
сводили к парому упиравшихся лошадей. Била в реке тяжелая рыба нельма.
Старуха в разноцветных валенках: левый - серый, а правый - черный, сидела на
возу, долго рассматривала Тихона, жалела его - молодой, видный человек, а
без руки - и наконец отважилась, спросила:
- Куда ж это ты бредешь, милый, с котомкой да без руки? Бредешь,
смеешься. Горе тебе нипочем.
- К сыну я иду, - ответил Тихон. - Поняла, старая? К сыну!
- А жена померла, что ли?
- Не было у меня жены, - усмехнулся Тихон.
- А ты не смейся над старой! - рассердилась старуха, - У меня тоже двое
сынов на фронте.
- Я не смеюсь. - Тихон взглянул на старуху. - Сын у меня... приемыш...
К нему и иду. Около него жить буду.
- Ну, разве приемыш!-заулыбалась старуха.- Ты так и скажи. Небось
ласковый?
- Даже очень, - ответил Тихон. - Как для других, а для меня нету
ласковей человека на свете.
- Вот я и гляжу, что ты радуешься, - сказала - старуха. - Безрукий,
калека, а радуешься.
- Ничего, бабка, и для меня найдется занятие! - сказал Тихон и пошел на
паром.
Паром, скрипя, тронулся, и тотчас солнце так ударило по воде, что Тихон
зажмурился. Прощайте, сибирские горы!
1943
Константин Паустовский.
Приказ по военной школе
OCR: algor@cityline.ru
Всем известно, что людей, недавно попавших на военную службу, одолевают
воспоминания. Потом это проходит, но вначале память все время возвращается к
одному и тому же: к ярко освещенной комнате, где лежит на столе "Давид
Копперфильд", к Москве, к ее бульварам, загорающимся чистыми огнями.
Достаточно беглого взгляда на заштопанную гимнастерку, чтобы с новой любовью
вспоминать материнские маленькие пальцы, ее опущенную голову, ее наперсток,
ее робкие просьбы беречь себя и помнить, что она будет ждать сына, что бы с
ним ни случилось, ждать до последнего своего вздоха.
И курсанта медицинского училища в одном из городов Средней Азии
Михайлова первое время, так же как и всех, одолевали воспоминания. Потом их
острота притупилась, но был один день в году, которого Михайлов боялся:
четвертое мая, день его рождения. Что бы ни было, он знал, что в этот день
ему не уйти от прошлого.
Четвертого мая Михайлов проснулся на рассвете и несколько минут лежал с
закрытыми глазами. Подъема еще не было. За окнами в листве касторовых
деревьев начиналось воробьиное оживление: должно быть, над близкой и еще
прохладной пустыней уже подымалось солнце. Отдаленно пахло розами из
соседнего сада, дымом кизяка и еще чем-то сухим и сладким, чем всегда пахнет
в азиатских городах.
Михайлов помедлил, потом открыл глаза и посмотрел на столик около
койки. Нет, чуда не случилось! На столике не было ни плитки шоколада, ни
конверта с почтовыми марками Южной Америки, ни ландышей в стакане, ни нового
вечного пера, ни толстой книги о плавании на корабле "Бигль" - не было
ничего, что бывало в Москве. На столике лежали пилотка, ремень, полевая
сумка, набитая старыми письмами.
Михайлов вскочил, оделся и, голый по пояс, пошел во двор под тепловатый
душ. Он мылся, слушая, как в окрестных пыльных дворах восторженно рыдали
ослы, и вздыхал. Да, тоскливый день рождения, без единого подарка! Ну, что
же, ничего не поделаешь. Будем взрослыми, будем мужчинами!
"Все это так,-думал Михайлов,-но неужели сегодня ничего не случится?"
Он знал, конечно, что случиться ничего не может и что этот воскресный день
пройдет так же размеренно, как и все остальные дни. Вот разве будет кино под
открытым небом. Но кино ожидалось вечером, а днем Михайлов с несколькими
товарищами был отправлен на практику в хирургическую клинику.
Старичок хирург в белом колпаке хитро посмотрел на курсантов, потом на
их сапоги под халатами, усмехнулся и сказал:
- Ну-с, молодые люди, надо сделать внутривенное вливание
гипертонического раствора и никотиновой кислоты. Кто за это возьмется?
Курсанты переглянулись и промолчали. Самые робкие опасались даже
смотреть на хирурга. Шуточное ли дело - внутривенное вливание таких
препаратов! Если говорить по совести, то его должен был делать сам хирург,
хитрый старичок. У курсантов пока еще это вливание удавалось редко. Кроме
холодного пота, дрожания рук, пересохшего горла и других неприятных .
ощущений, ничего хорошего оно не сулило.
- Ну-с, - сказал старичок, - я замечаю, юноши, что ваше раздумье
продолжается чересчур долго. Да. Чересчур!
Тогда Михайлов покраснел и вызвался сделать вливание.
- Мойте руки! - приказал старичок. - По способу Фюрбрингера. Да!
Пока Михайлов долго мыл руки по этому способу и замечал, что руки у
него начинают дрожать, в перевязочную вошел в халате, накинутом на одно
плечо, боец Капустин - тот самый, которому надо было вливать раствор и
никотиновую кислоту. Михайлов стоял к нему спиной и слышал до последнего
слова весь разговор бойца с хирургом.
- Извиняюсь, - сказал боец, как показалось Михайлову, грубым и даже
несколько вызывающим голосом. - Уж не курсант ли меня будет колоть? Что я -
чучело для обучения штыковому удару? Или что?
- А в чем дело? - спросил старичок, роясь в блестящих инструментах.
- А в том дело, - ответил боец, - что курсанту я больше не дамся. Один
раз кололи - довольно! Не согласен я больше, товарищ хирург!
- Ах, так! - услышал Михайлов пронзительный голос старичка и заметил,
что руки у него уже не дрожат, а трясутся. - Прошу немедленно успокоиться!
Да! Немедленно! Ну, ну, я же сказал - успокоиться! Сегодня будет делать
вливание очень опытный курсант. Он его делал уже много раз. Понятно?
- Понятно, - мрачно пробормотал боец Капустин. У Михайлова упало
сердце. Хирург явно хитрил:
Михайлов делал это вливание первый раз в жизни.
- А раз понятно, то садись на табурет и молчи, - сказал старичок. -
Поговорили - и хватит! Понятно?
- Понятно, - еще мрачнее пробормотал боец Капустин и сел на табурет.
Первое, что увидел Михайлов, когда обернулся, были колючие, полные
страха глаза бойца Капустина, смотревшие в упор на курсанта. После этого
Михайлов увидел веснушчатое лицо бойца и его остриженную голову.
Все дальнейшее Михайлов делал как во сне. Он сжал зубы, молчал и
действовал решительно и быстро. Он наложил жгут. Вены прекрасно вздулись, и
страх, что "вена уйдет", пропал. Михайлов взял толстую иглу, остановил
страшным напряжением дрожь пальцев и прорвал острием иглы кожу на руке
Капустина. Пошла кровь. Попал! Все хорошо! Как будто перестало биться
сердце. Потом Михайлов уже ничего не видел, кроме иглы и вздувшейся вены.
Неожиданно он услышал тихий смех, но не поднял голову. Поднял он ее только
тогда, когда вынул иглу и все было кончено. Смеялся боец Капустин. Он
смотрел на Михайлова веселыми глазами и тонко смеялся.
Михайлов растерянно оглянулся. Старичок хирург кивал ему головой.
Сдержанно улыбались и переглядывались курсанты. Во взглядах их можно было
уловить скрытую гордость: вот, мол, знай наших, работают не хуже старых
хирургов!
- Ну, спасибо, - сказал боец Капустин, встал и потряс руку Михайлову. -
Спасибо, друг! Сразу видать, что сто раз делал, не менее. Теперь никому не
дамся, только тебе. Спасибо, сынок. Извиняюсь, товарищ хирург!
И боец Капустин ушел, размахивая правой рукой, ушел ухмыляясь, и
Михайлову даже показалось, что рыжее сияние окружает его стриженую голову.
В палате Капустин рассказал об этом случае своему соседу по койке
Коноплеву, бывшему полотеру.
- Ты у него одного колись, - советовал Капустин. - Сто раз он это
вливание делал. Сто раз! Техника!