суживая разбег до еле заметного переступают на одном месте,
которое уже не было вальсом, а только его замирающим
отголоском. И все аплодировали, и эту движущуюся, шаркающую и
галдящую толпу обносили мороженым и прохладительными.
Разгоряченные юноши и девушки на минуту переставали кричать и
смеяться, торопливо и жадно глотали холодный морс и лимонад и,
едва поставив бокал на поднос, возобновляли крик и смех в
удесятеренной степени, словно хватив какого-то веселящего
состава.
Не заходя а зал, Тоня и Юра прошли к хозяевам на зады
квартиры.
[1 Большой круг! Китайская цепочка!]
[2 Вальс, пожалуйста!]
[3 На три счета, на два счета.]
12
Внутренние комнаты Свентицких были загромождены лишними
вещами, вынесенными из гостиной и зала для большего простора.
Тут была волшебная кухня хозяев, их святочный склад. Здесь
пахло краской и клеем, лежали свертки цветной бумаги и были
грудами наставлены коробки с котильонными звездами и запасными
елочными свечами.
Старики Свентицкие расписывали номерки к подаркам, карточки
с обозначением места за ужином и билетики к какой-то
предполагавшейся лотерее. Им помогал Жорж, но часто сбивался в
нумерации, и они раздраженно ворчали на него. Свентицкие
страшно обрадовались Юре и Тоне. Они их помнили маленькими, не
церемонились с ними и без дальних слов усадили за эту работу.
-- Фелицата Семеновна не понимает, что об этом надо было
думать раньше, а не в самый разгар, когда гости. Ах ты
Параскева-путаница, что ты, Жорж, опять натворил с номерами!
Уговор был бонбоньерки с драже на стол, а пустые -- на диван,
а у вас опять шалды-балды и все шиворот-навыворот.
-- Я очень рада, что Анете лучше. Мы с Пьером так за нее
беспокоились.
-- Да, но, милочка, ей как раз хуже, хуже, понимаешь, а у
тебя всегда все dewant-derriere[*].
Юра и Тоня полвечера проторчали с Жоржем и стариками за их
елочными кулисами.
[* Шиворот-навыворот.]
13
Все то время, что они сидели со Свентицкими, Лара была в
зале. Хотя она была одета не по-бальному и никого тут не
знала, она то давала безвольно, как во сне, кружить себя Коке
Корнакову, то, как в воду опущенная, без дела слонялась кругом
по залу.
Лара уже один или два раза в нерешительности
останавливалась и мялась на пороге гостиной, в надежде на то,
что сидевший лицом к залу Комаровский заметит ее. Но он глядел
в свои карты, которые держал в левой руке щитком перед собой,
и либо действительно не видел ее, либо притворялся, что не
замечает. У Лары дух захватило от обиды. В это время из зала в
гостиную вошла незнакомая Ларе девушка. Комаровский посмотрел
на вошедшую тем взглядом, который Лара так хорошо знала.
Польщенная девушка улыбнулась Комаровскому, вспыхнула и
просияла. При виде этого Лара чуть не вскрикнула. Краска стыда
густо залила ей лицо, у нее покраснели лоб и шея. "Новая
жертва", -- подумала она. Лара увидела как в зеркале всю себя
и всю свою историю. Но она еще не отказалась от мысли
поговорить с Комаровским и, решив отложить попытку до более
удобной минуты, заставила себя успокоиться и вернулась в зал.
С Комаровским за одним столом играло еще три человека. Один
из его партнеров, который сидел рядом с ним, был отец щеголя
лицеиста, пригласившего Лару на вальс. Об этом Лара заключила
из двух-трех слов, которыми она перекинулась с кавалером,
кружась с ним по залу. А высокая брюнетка в черном с шалыми
горящими глазами и неприятно по-змеиному напруженной шеей,
которая поминутно переходила то из гостинной в зал на поле
сыновней деятельности, то назад в гостиную к игравшему мужу,
была мать Коки Корнакова. Наконец, случайно выяснилось, что
девушка, подавшая повод к сложным Лариным чувствованиям,
сестра Коки, и Ларины сближения не имели под собой никакой
почвы.
-- Корнаков, -- представился Кока Ларе в самом начале. Но
тогда она не разобрала. -- Корнаков, -- повторил он на
последнем скользящем кругу, подведя ее к креслу, и откланялся.
На этот раз Лара расслышала. -- Корнаков, Корнаков, --
призадумалась она. -- Что-то знакомое. Что-то неприятное.
Потом она вспомнила. Корнаков -- товарищ прокурора московской
судебной палаты. Он обвинял группу железнодорожников, вместе с
которыми судился Тиверзин. Лаврентий Михайлович по Лариной
просьбе ездил его умасливать, чтобы он не так неистовствовал
на этом процессе, но не уломал. -- Так вот оно что! Так, так,
так. Любопытно. Корнаков. Корнаков.
14
Был первый или второй час ночи. У Юры стоял шум в ушах.
После перерыва, в течение которого в столовой пили чай с
птифурами, танцы возобновились. Когда свечи на елке догорали,
их уже больше никто не сменял.
Юра стоял в рассеянности посреди зала и смотрел на Тоню,
танцевавшую с кем-то незнакомым. Проплывая мимо Юры, Тоня
движением ноги откидывала небольшой трен слишком длинного
атласного платья и, плеснув им, как рыбка, скрывалась в толпе
танцующих.
Она была очень разгорячена. В перерыве, когда они сидели в
столовой, Тоня отказалась от чая и утоляла жажду мандаринами,
которые она без счета очищала от пахучей легко отделявшейся
кожуры. Она поминутно вынимала из-за кушака или из рукавчика
батистовый платок, крошечный как цветы фруктового дерева, и
утирала им струйки пота по краям губ и между липкими
пальчиками. Смеясь и не прерывая оживленного разговора, она
машинально совала платок назад за кушак или за оборку лифа.
Теперь, танцуя с неизвестным кавалером и при повороте
задевая за сторонившегося и хмурившегося Юру, Тоня мимоходом
шаловливо пожимала ему руку и выразительно улыбалась. При
одном из таких пожатий платок, который она держала в руке,
остался на Юриной ладони. Он прижал его к губам и закрыл
глаза. Платок издавал смешанный запах мандариновой кожуры и
разгоряченной Тониной ладони, одинаково чарующий. Это было
что-то новое в Юриной жизни, никогда не испытанное и остро
пронизывающее сверху донизу. Детски-наивный запах был
задушевно-разумен, как какое-то слово, сказанное шопотом в
темноте. Юра стоял, зарыв глаза и губы в ладонь с платком и
дыша им. Вдруг в доме раздался выстрел.
Все повернули головы к занавеси, отделявшей гостиную от
зала. Минуту длилось молчание. Потом начался переполох. Все
засуетились и закричали. Часть бросилась за Кокой Корнаковым
на место грянувшего выстрела. Оттуда уже шли навстречу,
угрожали, плакали и, споря, перебивали друг друга.
-- Что она наделала, что она наделала, -- в отчаянии
повторял Комаровский.
-- Боря, ты жив? Боря, ты жив, -- истерически выкрикивала
госпожа Корнакова. -- Говорили, что здесь в гостях доктор
Дроков. Да, но где же он, где он? Ах, оставьте, пожалуйста!
Для вас царапина, а для меня оправдание всей моей жизни. О мой
бедный мученик, обличитель всех этих преступников! Вот она,
вот она дрянь, я тебе глаза выцарапаю, мерзавка! Ну теперь ей
не уйти! Что вы сказали, господин Комаровский? В вас? Она
стреляла в вас? Нет, я не могу. У меня большое горе, господин
Комаровский, опомнитесь, мне сейчас не до шуток. Кока,
Кокочка, ну что ты скажешь! На отца твоего... Да... Но десница
Божья... Кока! Кока!
Толпа из гостиной вкатилась в зал. В середине, громко
отшучиваясь и уверяя всех в своей совершенной невредимости,
шел Корнаков, зажимая чистою салфеткою кровоточащую царапину
на легко ссаженной левой руке. В другой группе несколько в
стороне и позади вели за руки Лару.
Юра обомлел, увидав ее. -- Та самая! И опять при каких
необычайных обстоятельствах! И снова этот седоватый. Но теперь
Юра знает его. Это видный адвокат Комаровский, он имел
отношение к делу об отцовском наследстве. Можно не
раскланиваться, Юра и он делают вид, что незнакомы. А она...
Так это она стреляла? В прокурора? Наверное, политическая.
Бедная. Теперь ей не поздоровится. Как она горделиво хороша! А
эти! Тащат ее, черти, выворачивая руки, как пойманную воровку.
Но он тут же понял, что ошибается. У Лары подкашивались
ноги. Ее держали за руки, чтобы она не упала, и с трудом
дотащили до ближайщего кресла, в которое она и рухнула.
Юра подбежал к ней, чтобы привести ее в чувство, но для
большего удобства решил сначала проявить интерес к мнимой
жертве покушения. Он подошел к Корнакову и сказал:
-- Здесь просили врачебной помощи. Я могу подать ее.
Покажите мне вашу руку... Ну, счастлив ваш Бог. Это такие
пустяки, что я не стал бы перевязывать. Впрочем, немного йоду
не помешает. Вот Фелицата Семеновна, мы попросим у нее.
На Свентицкой и Тоне, быстро приблизившихся к Юре, не было
лица. Они сказали, чтобы он все бросил и шел скорее одеваться,
за ними приехали, дома что-то неладное. Юра испугался,
предположив самое худшее, и, позабыв обо всем на свете,
побежал одеваться.
15
Они уже не застали Анну Ивановну в живых, когда с подъезда
в Сивцевом сломя голову вбежали в дом. Смерть наступила за
десять минут до их приезда. Ее причиной был долгий припадок
удушья вследствие острого, вовремя не распознанного отека
легких.
Первые часы Тоня кричала благим матом, билась в судорогах и
никого не узнавала. На другой день она притихла, терпеливо
выслушивая, что ей говорили отец и Юра, но могла отвечать
только кивками, потому что, едва она открывала рот, горе
овладевало ею с прежнею силой и крики сами собой начинали
вырываться из нее как из одержимой.
Она часами распластывалась на коленях возле покойницы, в
промежутках между панихидами обнимая большими красивыми руками
угол гроба вместе с краем помоста, на котором он стоял, и
венками, которые его покрывали. Она никого кругом не замечала.
Но едва ее взгляды встречались с глазами близких, она поспешно
вставала с полу, быстрыми шагами выскальзывала из зала,
сдерживая рыданье, стремительно взбегала по лесенке к себе
наверх и, повалившись на кровать, зарывала в подушки взрывы
бушевавшего в ней отчаяния.
От горя, долгого стояния на ногах и недосыпания, от густого
пения, и ослепляющего света свечей днем и ночью, и от
простуды, схваченной на этих днях, у Юры в душе была сладкая
неразбериха, блаженно-бредовая, скорбно-восторженная.
Десять лет тому назад, когда хоронили маму, Юра был совсем
еще маленький. Он до сих пор помнил, как он безутешно плакал,
пораженный горем и ужасом. Тогда главное было не в нем. Тогда
он едва ли даже соображал, что есть какой-то он, Юра,
имеющийся в отдельности и представляющий интерес или цену.
Тогда главное было в том, что стояло кругом, в наружном.
Внешний мир обступал Юру со всех сторон, осязательный,
непроходимый и бесспорный, как лес, и оттого-то был Юра так
потрясен маминой смертью, что он с ней заблудился в этом лесу
и вдруг остался в нем один, без нее. Этот лес составляли все
вещи на свете -- облака, городские вывески, и шары на пожарных
каланчах, и скакавшие верхом перед каретой с божьей Матерью
служки с наушниками вместо шапок на обнаженных в присутствии
святыни головах. Этот лес составляли витрины магазинов в
пассажах и недосягаемо высокое ночное небо со звездами,
боженькой и святыми.
Это недоступно высокое небо наклонялось низко-низко к ним в
детскую макушкой в нянюшкин подол, когда няня рассказывала
что-нибудь божественное, и становилось близким и ручным, как
верхушки орешника, когда его ветки нагибают в оврагах и
обирают орехи. Оно как бы окуналось у них в детской в таз с
позолотой и, искупавшись в огне и золоте, превращалось в
заутреню или обедню в маленькой переулочной церквушке, куда