составили психологи, передача старая, и вместо лука следовало сказать
"артишоки", но это - когда волнуешься - из сложных слов.
Потом она сказала пару простых про свою связь со "Здоровой едой" и
присела за мой столик. Несмотря на ореховый цвет, глаза у неё были ярче
света и словно изумлённые, а кожа на лице - тугая и гладкая, как у белой
сливины. На щеке, однако, досыхала слеза, но Анна объяснила и это: прощается
со шпицем.
За её спиной возникли немолодой тёмный мужчина с маленькой розовой
женщиной, прижимавшей к груди крохотного же щенка. Но белого. Анна усадила
их за наш столик и объяснила мне, что это её друзья, которым она и решила
оставить свою шавку, поскольку в Британию её не впустят.
Немолодой мужчина сразу же пожаловался на Британию и, перейдя на
английский, заявил мне, что Германия снисходительней. Потом потряс мне руку,
выучил моё имя и назвал взамен два: Цфасман из сферы продовольственного
снабжения и супружница Герта из Баварии. Герта - на языке подстрочников -
извинилась за характеристику, выданную Британии Цфасманом. Я объяснил, что
родился как раз в Грузии, и она похвалила меня за то, что в отличие от
Цфасмана на родину не рвусь.
Я запротестовал и заверил, что рвусь. Потому и оказался в Сочи. Был по
делам в Турции, но оттуда решил залететь не только в Тбилиси, но и в
братскую Абхазию, куда меня не впустили, но откуда в Москву легче всего
вылететь из Сочи.
Анна гладила косматую шавку и говорила ей длинные фразы. Та моргала
глазками, но не верила обещаниям и скулила.
Прикрыв вдруг пальцами густые волосы на носу, Цфасман шепнул мне на
ухо, что у Анны исключительная душа и просил меня в меру сил заботиться о
ней в Лондоне. И что - пусть Гибсон шотландец и работает в уважаемой
корпорации - Цфасман питает жанровое недоверие к молодёжи. Не только к
шотландской. Я рассердился на него за зоркое зрение и догадку, что к
молодёжи причислить меня невозможно.
Цфасман предупредил ещё, будто предлагать Анне любую помощь следует
настойчиво, ибо она стеснительна и щепетильна. Даже ему с Гертой позвонила
проститься лишь полтора часа назад. Потом супруги облобызали всхлипнувшую
Анну, распрощались и - под жалобный лай белого шпица - удалились.
Я дал Анне время просушить глаза и успокоиться. Она заказала рюмку
портвейна, отпила и, всё ещё всхлипывая, сказала, что Виолетта - сука,
поскольку отказалась приютить собаку, из-за чего и пришлось вызвать бабая с
цюцей. Хотя они не такие уж близкие друзья.
На вопрос дала ли ей Виолетта другой лондонский номер Анна ответила,
что у неё есть лишь номер факса и общий телефон Би-Би-Си. Но, рассердившись
из-за шпица, Анна брать его не стала, тем более, что он, конечно, есть и у
меня.
Я снова обиделся. И снова - в связи с моим возрастом. Анна, видимо, не
сомневалась, что никакой бабай не способен с ней на капризность, - только
молодой шотландский ясень. И что всякий бабай сочтёт за честь отвлечься на
неё от всякой цюци.
Отхлебнув абсента и помножив свою обиду на уже принятое решение
отстраниться от Анны, я объявил ей, что общий номер бесполезен, но у меня
его нету. Нету ещё и желания разыскивать в Лондоне шотландца.
Есть другое: вернуться к абсенту и к рукописи, потому что я пишу важную
повесть. Не о географических превратностях любви, а о главном -
справедливости и смерти. Насильственной. Насильственной справедливости и
насильственной же смерти. И не о безответственном лондонце с жанровой
фамилией Гибсон, а о трагической польской личности по фамилии Грабовски.
Который, между прочим, так разочарован в жизни, что собирается убивать. И
тем самым утверждать справедливость. Тем более - никого не любил и не любит.
И уже не успеет. Ни в Нью-Йорке, ни в Лондоне, ни даже в Польше - нигде.
Анна слушала молча, словно ушла в глубины своей души. Или словно
смотрела не на меня, а на Ленарда Коэна, сменившего её на экране среди
бутылок и напевавшего грустную мелодию о том, будто
Everybody knows that the dice are loaded,
Everybody rolls with their fingers crossed,
Everybody knows that the war is over,
Everybody knows the good guys lost,
Everybody knows the fight was fixed -
The poor stay poor, the rich get rich.
That's how it goes, еverybody knows...
Я ещё вслух пожалел Анну за то, что она пока не выучила язык: иначе бы
узнала от этого Коэна что знает каждый. Что всё уже на свете схвачено, что
битва уже позади, что верх взяли подонки, что имущий будет иметь ещё больше,
а неимущий - меньше. И жалко, что она, Анна, этого пока не знает, хотя все
вокруг, включая того же Гибсона, все, все знают.
Анна вдруг вернулась ко мне из себя, допила портвейн, бросила на столик
доллар, а мне - "Кому ты на хрен нужен?!" И шумно ушла.
Вернулся - тише - и я к Грабовскому. Тем более, что сидел он в таком же
баре, только не в сочинском, а в манхэттенском, и пил не абсент, а водку. Не
вспомнил я, правда, о чём он думал, пока появилась Анна с Цфасманами. Может
быть, как раз ни о чём - просто пил водку под музыку.
Коэн снова напевал грустную песню. Теперь - что I'm aching for you,
baby,/ I can't pretend I'm not./ I need to see you naked/ In your body and
your thought./ I've got you like a habit,/ And I'll never get enough./ There
ain't no cure,/ There ain't no cure,/ There ain't no cure for love,/ There
ain't no cure for love,/ There ain't no cure for love,/ There's nothing pure
enough to be a cure for love...
А почему бы и нет? - спросил я и стал записывать, что Грабовски
печально пьянел под печальные аккорды о том, что у певца болит душа, ибо ей
печально прикидываться, будто она никого не любит. И что этот певец хочет
любить женщину, которая обнажит для него и тело, и душу. И что он никогда не
пресытится любовью, как невозможно пресытиться привычкой. Такой неотвязной
любовью, будто от неё нет спасенья, нет спасенья, нет спасенья, нет
спасенья, нет спасенья, ибо нет ничего столь чистого, что могло бы спасти от
любви.
26. Трагичность человека определяется его занятостью завтрашним днём
Грабовского песня не проняла, но я пошёл теперь сам искать Анну.
Правда, не раньше, чем появился глупый повод. Дикторша аэропорта стала
бодро объявлять города, в которые вылет отложили ещё на три часа. Погода
паршивела не только в России, но и в Крыму, и дикторша старалась разбудить у
пассажиров чувство гордости за пребывание в Сочи.
Возвращаться в другой конец зала не пришлось. Анну я обнаружил сразу за
углом бара, под козырьком настенного телефона. Рядом переминался с ноги на
ногу тот самый Маятник и продолжал вонять французом в трико.
Анна прервала разговор и вскинула на меня глаза, как ни в чём не
бывало. Я буркнул, что вот, дескать, отложили вылет, но она это знала. Потом
извинилась перед кем-то в трубке и добавила, что отвлеклась, кстати, на
бабая, о котором уже рассказала.
Догадавшись, что Гибсон обнаружен, я объявил Маятнику, что девушка
беседует с Лондоном; точнее - с исключительно мужественным и красивым
шотландцем, который является её женихом и одновременно лучшим журналистом в
Британии. И что она ждёт не дождётся пока к нему прилетит. И ещё что счастье
- редкое явление.
У Маятника оказалась фамилия, Гуров, а лицо - хоть по-прежнему
маленькое - вблизи тоже выглядело человечней. В лёгком, но затейливом узоре
морщин, и со шрамом под губой. Всё равно, впрочем, я легко обошёлся бы без
его присутствия.
Он не понял того и разбил узор в широкой улыбке, а улыбку - о шрам.
Потом сообщил мне неожиданно широким голосом, что Анна, верно, беседует с
Лондоном, но не с Гибсоном, а с моим земляком по имени Заза, который недавно
переселился туда из Москвы. Я сообразил, что пока Грабовски знакомился с
творчеством Коэна, Гуров разнюхал об Анне всё мне о ней уже известное. Ни
погрустить по этому поводу, ни задуматься о женской природе я не успел: Анна
протянула мне трубку и, подмигнув, сказала, что земляк Заза хочет со мной
поздороваться.
Поздоровавшись, Заза тоже подмигнул мне, голосом, и сказал
по-грузински, будто слышал про меня только лестное. И главное - будто его
интуиция подтверждает справедливость слышанного. Сразу после ссылки на
интуицию он поблагодарил меня за то, что я не сообщал Анне чего она о
Гибсоне не знает.
Я не принял благодарности, ибо, объяснил я, ничего не знаю о Гибсоне
сам.
Уловив имя, Анна отвлеклась от Гурова, но я не произнёс больше ни
слова. И даже отвернул от неё лицо. Не только потому, чтобы не видеть в её
глазах искр, выбиваемых монологом Гурова. Я отвернулся в опасении, что Анна
вычитает на моём лице какой-либо из тезисов другого монолога - телефонного.
Этих тезисов я насчитал тринадцать.
Гибсон - интеллигентный человек и уехал в Бразилию на три года.
С женой и дочерью.
Любит обеих.
Заза относится к Анне серьёзно и подарил ей собаку.
Это было в Сочи, но ей там с такой фигурой нечего делать.
Он встретит её в Лондоне и предоставит ей жильё.
С зачислением в штат позволит себе и двухкомнатную квартиру.
Заза - тоже интеллигентный человек.
Он не станет препятствовать мне в желании позаботиться об Анне самому.
Со всеми вытекающими отсюда удовольствиями.
Хотя у меня есть семья, работа и хобби, я тоже знаю, что лондонские
лахудры и щекотухи расчётливы, напоминают зелёные яблоки, равнодушны к
главным чудесам жизни, а в постели ведут себя как в реанимационной койке.
Исходя из сказанного плюс не сказанного, я должен гарантировать, чтобы
она, не застав по телефону Гибсона, не раздумала лететь в Лондон.
Что же касается Гибсона, он, возможно даже, ненадолго появится в
Лондоне через три месяца и, согласно обещанию, внесёт свою лепту в
благоустройство её судьбы.
По ходу изложения этих тринадцати основных идей Заза вскользь поделился
и нейтральными наблюдениями. Например, что главное в жизни не думать, а
догадываться. И что абхазы ничего не добьются, а аджику в Сочи следует
покупать не абхазскую, на рынке, но грузинскую, в цфасмановском
супермаркете. И что он уверен в этом, хотя, как и я, не является чистым
грузином. И что трагичность человека определяется его занятостью завтрашним
днём. И что он уверен в этом, хотя в будущем ему нужно навестить
Сан-Франциско, где скопилось много тбилисских армян. И наконец - что в
Лондоне как раз лётная погода.
Когда монолог закончился гвоздевым вопросом ко мне, по счётчику
осталось ещё двадцать две секунды. Я не мог придумать ни одного верного
слова, которое оказалось бы короче этого времени, и позволил ему спокойно
дошипеть.
Потом собрал своё лицо, обернул его к Анне с Гуровым и повесил трубку.
-- Что он сказал? -- спросила Анна.
-- Про что?
-- Про Гибсона.
-- А тебе?
-- Что сменил квартиру, а телефона там нету. Но в крайнем случае,
встретит сам.
Я повернулся к Гурову и произнёс:
-- Извините, мне надо с Анной поговорить.
-- О чём? -- не понял он.
Я удивился, но ответил:
-- О земляке.
-- Но ты ж его и не знаешь! -- удивился теперь он.
-- Знаю зато Анну.
-- Не лучше, чем я! -- рассудил он.
-- Слушайте! -- возмутился я и поправился: -- Слушай! Я хочу поговорить
с ней с глазу на глаз.
-- Мало чего ты хочешь! -- искренне возмутился и он. -- Как будто кроме
тебя с глазу на глаз болтать с ней больше некому!
Взяв Анну под руку и буркнув ей, что дело касается её и Гибсона, я
двинулся в обратную сторону, к бару. Она шепнула в ответ, что Гуров -