что случилось там до происшествия. Из-за того, что рассказывала Анна.
Катя угадала моё состояние и всю дорогу молчала. Призналась только, что
всю ночь думала вернуться на деревянный бульвар, пройти по нему до конца, в
самую глубь воды и броситься вниз. То есть утопиться - поскольку плавать,
дескать, я не умею.
Потом - по выражению моего лица - она поняла, что могла бы обойтись без
этого гнусного объявления. И хмыкнула: бросилась бы в воду, привязав к шее
камень. Как Бедная Лиза. Или как певица, о которой вчера пела Оля. По
крайней мере, я, мол, довольна, что отложила самоубийство на "когда
протрезвею".
Ещё Катя сказала, будто пока жизнь не прожита вся до конца, никакого
смысла и никакой ценности в ней нету. И быть не может. И будто смысл и
ценность твоей жизни зависят только от тебя самого: что, мол, хочешь, то и
видишь. Иного смысла или иной ценности в жизни нету. И быть не может.
Я почему-то отказался поверить, что она додумалась до этого сама или -
в результате происшедшего.
Незадолго до приземления небо за окном самолёта показалось мне морской
гладью. Быть может, я и вздремнул, ибо увидел ещё, что у самой кромки моря,
по другую сторону моего серого забора, спиной ко мне сидела на табурете
стройная женщина. И смотрела куда-то вдаль. В ногах у неё разлёгся белый
шпиц, а поодаль, тоже ко мне спиной, сидел на таком же табурете мужчина.
Вместо золотого баса он держал на коленях доли - длинный кавказский барабан
с узким и потёртым днищем. Человек был уже седой, и уставшими пальцами
выстукивал неслышную мелодию. А солнце, хотя по-прежнему лежало на воде, не
всходило, а закатывалось.
Когда самолёт пошёл на снижение, меня стал беспокоить иной вопрос: как
теперь быть с Катей? Как с ней расстаться? Или я всё-таки обязан - после
происшедшего - проводить её до дому?
Беспокоился напрасно: в аэропорту меня встретил московский друг.
Встречал, собственно, не меня, а Анну, которую я описал ему накануне из
телефонной будки. Увидев рядом со мной Катю, он возбудился и воскликнул, что
я был прав: не просто выставочный корпус, а копия Ким Бейсингер!
Шепнув мне по пути к своей машине, что по форме, объёму и упругости
бюста и ягодиц Катя принадлежит к двенадцатой категории в его классификации,
он усадил её на переднее сиденье. И извинился перед ней за то, что у него
"Волга". Обещал, правда, будто скоро приобретёт "Мерседес". Потом включил
лёгкую музыку и стал о чём-то с ней беседовать.
Я не слышал. Не слушал даже.
Думал об Анне.
Когда мы въехали в центр, я попросил его высадить меня у любой
гостиницы. К моему удивлению, он не стал сопротивляться и настаивать, чтобы
предстоявшую мне в городе ночь я провёл у него.
В Москву - опять же проездом - я вернулся только через год.
Остановился, кстати, в той же гостинице, у которой он тогда меня высадил.
Незадолго до вылета я позвонил ему, но дома его не было.
Была зато Катя. Она сказала, что проживает у него почти год.
Я спросил про Анну с Гуровым. Живут, оказалось, теперь в Ялте. И вроде
бы счастливы. Но это, дескать, мираж, ибо рано или поздно Митя, её,
разумеется, бросит.
В следующий раз я оказался в Москве ещё через год. В этот раз
остановился как раз у друга, поскольку с Катей он расстался. Я потребовал у
него её телефон и сразу же стал его набирать. Мне хотелось узнать, в свою
очередь, у Кати ялтинский номер Анны. Не знаю с какою именно целью, но я не
мог не сообщить ей ужасной вести.
Какой вести? - спросила меня Катя, когда я до неё дозвонился. Я
рассказал, что шотландца Гибсона зверски убили. В Лондоне. Он приехал из
Бразилии на побывку и на следующий же день его нашли мёртвым в гостиничном
номере. С ножом между бровями. До самой рукоятки.
Не может быть! - еле слышно выговорила Катя после долгой паузы.
Как раз может, ответил я, потому что Британия - это не Россия или
Америка: пистолеты или автоматы мало кто коллекционирует. Запрещено.
Катя имела в виду другое.
Телефона Анны она мне дать не могла, поскольку, мол, Анна находится уже
где-то на Урале.
В пожизненном заключении.
Несмотря на деньги Цфасмана, ялтинский суд не внял её клятвам, что
Гурова убила не она. И действительно: был и мотив убийства - месть за
объявление о разводе, и прецедент - перед самым возвращением в Москву Гурова
нашли в восстановленной гостинице "Таврида" с ножом глубоко во лбу. До самой
рукоятки. Между бровей.
Адвокат Анны
убеждал присяжных, что сам по себе ни мотив, ни прецедент не является
неукоснительным доказательством вины. И что Гурова, мол, убили свои же,
банковские. За которыми, дескать, значатся больше прецедентов. И мотив более
весомый: коллеги давно уже обвиняли Гурова в том, что он якобы недодал им
несколько сот тысяч долларов и слинял в Ялту.
Присяжные, впрочем, поверили прокурору: на рукоятке ножа, точнее,
отлитого в Канаде кинжала, кроме иных следов были ещё и отпечатки с пальцев
Анны.
35. Между нормальным и ненормальным разницы нету
Больше об Анне Хмельницкой я никогда ничего и не слышал. Но история про
неё заканчивается не на этом.
Эта история, как я уже рассказал, вспомнилась мне случайно и недавно. В
английском курортном городе Брайтон. Точнее, в католической церкви отца
Стива Грабовского. В которой я оказался случайно же.
В Брайтон, однако, прибыл в командировку на съезд консерваторов. Будучи
уже консерватором и сам. В той лишь, правда, степени, в какой с каждым днём
понимать мне хочется всё меньше вещей. Только главные и нормальные. А
главного и нормального в новом мало.
В Брайтоне помимо прочего я надеялся дописать последнюю сцену той самой
повести о Стиве Грабовском, к которой приступил в баре сочинского аэропорта.
Грабовски был поляк, не имел ничего общего с брайтонским священником, жил в
Нью-Йорке, зарабатывал мало, но до определённого времени никого не убивал.
Существовал на зарплату завхоза в одном из жилых домов Манхэттена и мечтал
написать хорошую повесть.
Написать не удалось ему даже плохую, поскольку в этом доме произошло
убийство, к которому Грабовски, как я уже сказал, не имел никакого
отношения. Убили негритянку, которую завхоз едва знал, хотя по ряду
признаков - в том числе по отпечаткам пальцев - заподозрили именно его.
Следователь быстро обнаружил мотив, который вполне мог толкнуть
Грабовского на убийство. Даже если бы он был не поляк, а англосакс. Этот
мотив следователю-англосаксу очень понравился ещё и потому, что ему
надлежало отвести подозрения от настоящего убийцы, действовавшего по заданию
Вашингтона. То есть - от профессионального мерзавца, который служил
интересам общества. Причём, расовая принадлежность этого мерзавца никак не
уточняется. Дескать - всё равно!
Хотя Грабовски не публиковал пока ни одной книги, он был вполне
сложившимся писателем. И хотя писал не детективную повесть, он легко
просчитал мысли следователя и пришёл к заключению, что тот может засадить
его лишь при помощи трёх других мерзавцев, проштрафившихся перед тем же
обществом, но - наряду с другими мерзавцами - проживающих в том же доме. То
есть - пока не арестованных и готовых услужить властям, чтобы их и впредь не
лишили свободы и радостей жизни в Америке. Тем более, что они тоже, как и
следователь, были англосаксами.
Подобно всякому хорошему писателю, Грабовски понимал, что в этой
Америке - лучшее в мире правосудие из всех, которые можно обрести за честно
заработанные деньги. Не располагая, однако, достаточным бюджетом, чтобы
настаивать на своей невиновности, и опасаясь поэтому, что суд приговорит его
к смерти, Грабовски решил защищаться иными средствами. Тем более, что он не
располагал даже нечестными сбережениями. Единственная защита свелась
поневоле к тому, чтобы троих мерзавцев, дающих ложные показания против него,
как можно быстрее лишить жизни.
Будучи завхозом, Грабовски обладал способностью к последовательным
действиям, а как писатель - ещё и воображением. Тех троих мерзавцев он
прикончил без особых хлопот. Правда, не всех сразу.
Первого убил в январе, - с тяжёлыми психологическими последствиями. Для
себя. Поскольку, впрочем, время подпирало, от этих последствий он скоро
избавился, и второго, в феврале, убил без переживаний и излишних сомнений. А
третьего, в марте, лишал жизни механически изобретательно и, главное, уже с
наслаждением. Чем, естественно, и нанёс непоправимый ущерб собственной
нравственности.
Иными словами, Грабовски сам стал мерзавцем. По каковой причине должен
был непременно понести наказание в конце моей повести - погибнуть. Так и не
написав свою.
Я постановил, что он умрёт от руки настоящего убийцы негритянки, в
убийстве которой Грабовского несправедливо обвиняли. Этот настоящий убийца
должен был прикончить моего нравственно падшего героя потому, что с первого
же дня, параллельно с уточнением и осуществлением плана по убийству троих
мерзавцев, Грабовски его искал.
Чтобы доказать обществу свою невиновность. И в конце концов нашёл.
Благодаря смекалке и несмотря на профессионализм убийцы.
Последнему я как раз уготовил достойную судьбу: общество обвиняет его
сразу и справедливо, и несправедливо. То есть - в убийстве не только
Грабовского, но и трёх других мерзавцев. Трудности, впрочем, возникли у меня
как раз со сценой умерщвления самого Грабовского. Как бы я его ни убил, он
возвращался в жизнь с резонными возражениями против моей воли. Причём,
возражения были как философского, так и чисто сюжетного характера. Плюс -
технические трудности убиения, требующего, как и всякий труд,
соответствующей сноровки.
Одним словом, умирать он отказывался. Выкарабкался даже из ямы, в
которую профессиональный мерзавец столкнул его с недобрым умыслом - забросав
арматурой и залив бетоном.
Сцену с арматурой и бетоном - после просмотра фильма о судьбе
потомственного домостроителя - я сочинил в Лондоне, но, уехав в
командировку, обнаружил, что Грабовски ухитрился вернуться из ямы к жизни.
С его тёзкой, внуком польского ксёндза и настоятелем католической
церкви Стивом Грабовским я познакомился в Брайтоне случайно - напившись с
отчаяния из-за неудававшегося мне убийства. На что я ему и пожаловался.
Помимо иных советов он наказал мне не спешить с расправой, ибо, мол,
без сотрудничества с небесами мертвецы воскресают реже, чем умирают живые,
но главное - будто каждого есть за что щадить. Не уверенный особенно во
втором, я тем не менее перестал беситься, ибо, покидая церковь, вспомнил
вдруг об Анне Хмельницкой.
Вспомнил из-за поразительных совпадений и замысловатых связок. И ещё,
видимо, из подспудного желания, обусловленного простою правдой: всякая
смерть кажется нам вторжением потустороннего, тогда как родиной хочется
считать любовь. Любовь - это, дескать, мы, наше, а смерть, наоборот, - чужое
и чуждое. И каждый, конечно, хочет победы над чужим. Но хотя в конце концов
побеждает смерть, борьба не безнадёжна, ибо доставляет радость. Пусть опять
же печальную, - но настоящую радость...
Вернувшись в гостиницу, я отложил рукопись о Грабовском и стал писать
эту. Об Анне и желании любить. При прибытии в Лондон, однако, радость
завершения новой повести омрачила мне прежняя мучительная задача: как же
всё-таки прикончить нью-йоркского поляка? Чтобы в этот раз было наверняка.
Чтобы после смерти герой не оживал. И чтобы ни мне, ни кому-нибудь ещё не
жаловался на мою несправедливость.