наша общая беда и вина. Для первой смерти в общине Всевышний выбрал её с
умыслом: она жила среди нас одна, без родной души, обязанной её оплакать.
Всевышний желает, чтобы её оплакало всё Землячество, ибо каждый из нас в
долгу перед нею, и виноваты все.
Если бы не она, - упокой, Господи, её душу - мы с вами, петхаинцы, всё
ещё сидели бы врозь по нашим комнатушкам без этой синагоги, которая держит
нас вместе и собирает в единый дом перед лицом Всевышнего, в единую
крохотную лодку в этом бескрайнем и опасном океане жизни.
Мы хороним сегодня человека, который помог нам удержаться на волнах
вместе и которого - что бы мы ни говорили - с каждым днём нам будет
недоставать всё больше. Даже если когда-нибудь мы построим тут без неё самую
большую из синагог.
Спрашивается - как же так? А очень просто: люди, да простят меня
небеса, бывают иногда сильнее всякой синагоги. Хотя мы мало общались с этою
женщиной, она была сильнее нас и сильнее синагоги, потому что сплачивала нас
вместе крепче, чем кто-либо другой или что-либо другое!
Спрашивается - чем? Чем же она нас сплачивала? Да, именно тем, какою
была или какою всем нам казалась! Она была другой, непохожей, и все мы
постоянно о ней думали и говорили, а поэтому она помогала нам общаться друг
с другом - и либо чувствовать и мыслить одинаково, либо даже притворяться,
что у нас одинаковые переживания и рассуждения. Пусть даже иногда, но тем,
какою она была, другою и непохожей, Натела, друзья мои и господа мои, Натела
вносила смысл и порядок в нашу жизнь, а жизнь - это опасный хаос, и все вы
это знаете по себе.
Ведь что такое порядок как не хаос, в котором удаётся за что-нибудь
ухватиться? Именно за Нателу все мы всё это время и держались...
Я повторяю: без Нателы у нас не было бы этой синагоги, которая сегодня
впервые стала домом печали. Подумаем: без неё у нас не было бы и дома
печали. И хотя, как сказано, в доме печали каждый плачет над своим
собственным горем, печаль у нас нынче общая! Всевышний забирает человека не
из моей семьи, не из другой петхаинской семьи, а у всех у нас вместе.
Всевышний забирает человека, у которого её не было, этой семьи, у которого
не было того, что есть у нас всех, - и делает Он это с тем, чтобы сказать: Я
забираю Нателу у всех петхаинцев!
Спрашивается - почему Он, да славится имя Его, это делает? Я вам
отвечу. В Талмуде сказано, что если кто прожил сорок дней без горя, тот уже
удостоился земного рая. Мы тут жили без горя долго, Всевышний нас жаловал и
не торопил. Но долгое счастье ведёт к ожесточению сердца, а это становится
видно только при наступлении беды. Мы с вами были жестокими и немудрыми, и
вот на чужой земле Всевышний лишает нас нашего человека для того, чтобы
завтра мы стали друг к другу добрее и справедливей.
Друзья мои и господа, к нам пришла большая беда, и её уже нельзя
устранить. Но давайте поймём все вместе, что Натела помогает нам даже в
своей смерти. Завтра мы все, может быть, станем немножко лучше, хотя
сегодня...
Что же нам делать сегодня? Нечего! Только молиться!
Барух Ата Адонай Амахзир Нешамот Лифгарим Мэтим!
Благословен Ты, Господи, возвращающий души в тела усопших!
Раввин приложил к глазам салфетку и тихо промолвил:
-- Сегодня нам осталось лишь молиться и плакать...
38. Бабы потеряли стыд!
Хотя Залман ещё не закончил речи, женщины и вправду громко всплакнули,
а раввинша, стоявшая неподалёку от него, вскрикнула "Ой, Господи!" и
погладила его по спине. Петхаинки жались друг к другу и стояли скученно по
одну сторону гроба, а по другую - в плотных же рядах - теснились мужчины.
Среди них, прямо передо мной и Занзибаром Атанеловым, между доктором
Даварашвили и моим одноклассником Гиви, внуком знаменитой петхаинской
плакальшицы Йохи, затесалась одна-единственная женщина. С виду ей, впрочем,
было не больше двадцати. Смуглокожая, с острым птичьим профилем и
мальчишеской стрижкой. Она была очень беременна, и все мы вокруг неё - чтобы
не пихнуть её ненароком - поминутно оглядывались и вытягивали руки по швам.
Особенно усердствовал Занзибар, который, в отличие от меня, видел эту
женщину, очевидно, не впервые. И возможно - не только наяву.
Сама она, между тем, никого не стеснялась и норовила прильнуть к нам
плотнее, касаясь нас разными участками своего не по-петхаински крепкого
тела: грудью, животом, коленями, ягодицами. Глаза её - когда она
оборачивалась - блестели по-звериному и бегали из стороны в сторону. Даже
доктор, и тот стал наконец ёрзать и выказывать смешанное состояние духа и
плоти.
-- Кто такая? -- спросил он шёпотом.
-- Не знаю, -- поджал я губы, -- может быть, знает Занзибар.
Занзибар кивнул головой и, приложив к губам ладонь, проговорил:
-- Это Амалия, из Сальвадора. У неё есть бойфрэнд, шофёр, тоже оттуда.
Заметили там пикап за воротами, "Додж"? Это его машина.
-- "Додж"? -- спросил я. -- В котором повезём Нателу?
-- Тот самый! -- шепнул Занзибар.
-- А она тут при чём? -- вмешался Гиви.
-- Прирабатывает по мелочам, -- ответил Занзибар. -- Помогала нашим
старушкам обмывать Нателу.
-- Чокнутая? -- спросил доктор.
-- Нет. Нанюхалась!
-- Слушай! -- обратился ко мне Гиви и, подражая Занзибару, прикрыл рот
ладонью. -- Скажи ей пару слов!
-- А почему я?
-- Ты председатель, -- ответил он, а доктор добавил:
-- И давит она тебя больше, чем нас...
Амалия и вправду не только уже притиралась ко мне ягодицами и игриво
ими подёргивала, но занесённою назад правою рукой вольно шарила по моей
штанине. Призванный выказать возмущение, я пригнулся, положил ей на плечи
руки и сказал:
-- Извини, но тебе надо отсюда выйти. Это мужская секция, а женщины,
видишь, все там!
Правое ухо Амалии, неправдоподобно маленькое, с пухлыми и ввёрнутыми
вовнутрь розовыми лепестками, шевельнулось, а от её гладко стриженной шеи
исходил настолько знакомый мне терпкий аромат итальянского одеколона, что я
невольно сдавил ей острые плечи. Амалия, по-видимому, преувеличила значение
жеста и повернулась ко мне:
-- А ты мне тоже нравишься! Больше, чем они!
-- Ну и хорошо! -- ответил я. -- Подожди за воротами!
-- Придёшь? -- спросила она шёпотом.
-- Куда ж я денусь.
-- А что будем делать?
-- Иди сейчас! -- торопил я.
-- Не обманывай только! -- проговорила Амалия и, несмотря на тяжелое
брюхо, юркнула меж тесными рядами мужчин к воротам.
-- Бабы потеряли стыд! -- объявил Занзибар. -- Что ты ей сказал?
-- Чтобы не мешала слушать! -- шепнул я.
-- А ведь Залман прав: люди дерьмо! -- качнул головою Занзибар. -- Я
даже расхотел ехать на кладбище! Я останусь в синагоге... Без людей.
Один..."
39. Мы неспособны умирать
Залман, действительно, говорил уже про человеческую ущербность.
Так было принято в Петхаине, где, сокрушаясь по поводу смерти, раввины
заканчивали надгробное слово примирением с нею и защитой Всевышнего от
обвинений в жестокости. Петхаинские раввины защищали Бога устрашающими
рассказами о порочности людей - и в доэмигрантские годы я наслышался на
панихидах много дурного о человеке.
Тем не менее, речь Залмана заставила меня вздрогнуть. Она слово в слово
повторила отрывок из моей последней записи в тетради, которая пропала из
сейфа за пару дней до похорон.
Беда, промолвил раввин трагическим голосом, случается с нами уже при
рождении, когда нас подвешивают за ноги. Хлынувшая в голову кровь обрекает
нас вместе с жизнью на несчастья, ибо разрывает в мозгу нежный сосуд,
ответственный за связь с другими людьми и со всем мирозданием. Это несчастье
мы освящаем надрезом пуповины. В первое же мгновение мы становимся калеками
и начинаем жить только от своего имени. Единолично. Поэтому мы и боимся
смерти, как никакое животное, которое умирает так же легко, как живёт. Мы
неспособны умирать, и этот грех, лишая нас способности жить, утверждает
торжество смерти над жизнью...
Согласно традиции, Залман предложил поразмыслить над этим ещё раз
позже, а сейчас утешить себя тем, что не всё в нашей жизни заканчивается
смертью. Иначе бы у людей не было ощущения, будто живут они в этом мире лишь
начерно, а главное, белое, - впереди.
Эта надежда, произнёс раввин заключительные слова из моей тетради,
таится в каждой душе - и, значит, её внушает нам Всевышний: если жизнь
кажется нам иллюзией, то такою же иллюзией является смерть...
Залман умолк и склонил голову над белым, как парафин, лбом Нателы, на
котором лёгкий ветер осторожно поигрывал прядью.
Стояла тишина, усиленная ровным шелестом шин проносившихся по шоссе
автомобилей и рёвом низко пролетевшего самолёта, скользнувшего по гробу
отброшенной им тенью.
Ничего не происходило, но было ощущение, что, подобно мне, все вокруг
запоминают это мгновение.
Потом, очень скоро, когда тишина стала тяжелеть, а дышать уже было
трудно, я захотел быстрой развязки...
40. Сладкое чувство потерянности
Так и вышло.
Залман вскинул голову и закончил панихиду молитвенным возгласом:
-- Итгадал Веиткадеш Шма Раба... Да славится имя Его в мире, который
создан по Его воле, и да явит Он царствие Своё при вашей жизни, в ближайшее
же время, и скажите все вместе: "Амен!"
-- Амен! -- сказали все вместе и зашевелились.
Залман отыскал меня глазами и спросил хочу ли я, как председатель,
что-нибудь добавить. Я качнул головой и объявил очевидное: панихида
закончилась и начинаются похороны.
Публика зашумела, и несколько петхаинцев, выступив из толпы и приподняв
гроб, направились к пикапу за воротами.
-- Что? -- подошла ко мне жена с заплаканными глазами.
-- Ничего, -- сказал я. -- Сядешь за руль?
-- Тебе нехорошо? -- насторожилась она.
-- Всё в порядке, -- и передал ей ключи. -- Мне надо подумать.
-- Этого как раз не надо! Надо не думать, а принимать всё как есть - и
жить! А тебя зовут.. Вот, слева, не знаю имени...
-- Слушай! -- шагнул ко мне Занзибар. -- Раввин тут искал тебя, но
сейчас он занят. С ним там беседует какой-то иностранец. Я хотел сказать -
"американец". Они в машине. "Олдсмобил". Бесцветный... Но этого иностранца я
знаю, хотя номер - вашингтонский.
Я догадался - кого имел в виду Занзибар:
-- Хрен с ним! А что хочет раввин?
-- Кортасар избил свою бабу, напился и пропал. А может быть, сперва
напился, а потом избил, не знаю... Кортасар - это шофёр при этом пикапе, в
который положим Нателу. Бойфрэнд этой Амалии. Вот... А кроме меня, тут в
пикап сесть некому. Все с жёнами...
-- А ты на кладбище не едешь, да? -- вспомнил я.
-- Придётся... Если ты не против... Залман велел взять у тебя
разрешение: я, говорит, в таких делах - пас. Только в духовных...
-- В духовных? Так и сказал? -- переспросил я и, не дожидаясь ответа,
добавил. -- Давай, Занзибар, иди в машину. А дорогу, кстати, знаешь? Никого
ведь пока не хоронили...
-- Я-то нет, Амалия знает... Она сидит в кабине.
-- Она сидит в кабине? -- снова переспросил я его, удивившись
всколыхнувшемуся во мне сложному чувству, в котором я отказался разбираться,
ибо разбирательство не обещало открытия лестных о себе истин.
Одно из ощущений успело, однако, пробиться в голову и превратилось в
гнетущую мысль о том, что всё вокруг несправедливо.
Несправедливо, что Натела мертва и что мы так и не встретились с нею в
Америке.
Что у меня выкрали тетрадь и что раввин произнёс над гробом мои слова,
хотя и произнёс их для Нателы.