Повесть о смерти и суете
Нодар Джин.
Повесть о смерти и суете
© Copyright Нодар Джин
Официальная страница: http://1842.newmail.ru/
1. Если бы бог не сотворил мира
Если бы бог не сотворил мира, ничего дурного в этом не было бы. Был бы
он себе, этот мир, как был. Несотворённый.
Так же и с Америкой. Но в отличие от остального мира, она бы ещё
осталась неоткрытой. И ничего неприемлемого в этом опять же нету, ибо
уникальность этой некогда открытой земли заключается как раз в том, что она
ничем не отличается от неоткрытого мира. Того, который существует со дня его
сотворения.
И всё-таки именно в Америке - в отличие от остального, неоткрытого,
мира - всё на свете становится очень понятно. Хорошо это или нет - дело
вкуса. Мне самому, например, то нравится это, то - наоборот. Противно.
Как в оперном театре, где я был лишь дважды. В первый раз пели на
незнакомом мне языке. Неизвестно о чём. Пели как раз приятно, но
непонятность переживаний распевшихся на помосте людей саднила мне душу. Не
позволила даже испытать вместе с героями обретённое ими - к концу действия -
счастье. Я не понял в чём оно состояло. Во второй раз, однако, солисты пели
на моём языке. И всё было понятно. И пели не хуже. Но они стали мне вдруг
очень противны.
В оперу я, разумеется, уже никогда не пойду. В Америку же приходится
пока возвращаться каждый раз после того, как уезжаю оттуда в остальной мир.
Но теперь уже, после начального прибытия на эту землю, где всё сразу же
стало до отвращения понятно, - теперь уже я ощущаю себя как ощутил бы себя
очкарик, с которым вышла беда: внезапно - пока он шёл по главной улице -
вышел срок рецепта на окуляры.
И вот теперь уже даже самые начальные образы и впечатления
представляются мне размытыми в их значении.
2. Стремление понять действительность мешает её принять
Похороны Нателы Элигуловой были первые в нью-йоркской общине грузинских
беженцев. Похороны состоялись на следующий день после другого памятного
события - трансляции расстрела из Вашингтона. Эту передачу я смотрел вместе
с раввином Залманом Ботерашвили в комнате, которую мне, как председателю
общины, выделили в здании грузинской синагоги в Квинсе.
В Петхаине, древнейшем еврейском квартале Тбилиси, Залман служил
старостой при ашкеназийской синагоге, и потому петхаинцы воспринимали его в
качестве прогрессиста - что до эмиграции вменялось ему в порок.
Грузинские иудеи считали себя совершенно особым племенем, которое
доброю волей судьбы обособилось как от восточных евреев, сефардов, так и от
западных, ашкеназов. К последним они относились с чрезвычайным недоверием,
обвиняя их в утрате трёх главных достоинств души - "байшоним" (стыдливости),
"рахманим" (сострадания), и "гомлэ-хасодим" (щедрости). Эту порчу они
приписывали малодушию, которое ашкеназы выказывали перед уродливым лицом
прогресса.
В Тбилиси петхаинцы называли Залмана перебежчиком, потому что, будучи
грузинским иудеем, он мыслил как ашкеназ. Посчитав, однако, что утрата
душевных достоинств является в Америке необходимым условием выживания,
петхаинцы решились уступить ходу времени в менее опасной форме -
реабилитацией Залмана.
По той же причине они выбрали председателем и меня. Моя обязанность
сводилась к тому, чтобы разгонять у них недоумения относительно Америки.
Добивался я этого просто: наказывал им не удивляться странному и считать его
естественным, поскольку стремление понять действительность мешает её
принять.
Содержание моих бесед с земляками я записывал в тетрадь, которую
запирал потом в сейф, словно хотел оградить людей от доказательств
абсурдности всякого общения. Тетрадь эту выкрали в ночь после расстрела.
Накануне похорон. Скорее всего, это сделал Залман по наущению местной
разведки, проявлявшей интерес к тогда ещё не знакомой ей петхаинской
колонии.
3. Традиция запрещает иметь больше одного языка
Незадолго до начала вашингтонской трансляции он вошёл в мою комнатку и
уселся напротив меня. Как всегда, на нём была зелёная фетровая шляпа, поля
которой закрывали глаза и основание носа. Неправдоподобно острый, этот нос
рассекал ему губы надвое и целился в подбородок, под которым, воткнутая в
широкий узел галстука, поблёскивала его неизменная булавка в форме пиратской
каравеллы.
Больше всего меня раздражала, однако, его манера разговаривать. Все
слова и звуки выходили изо рта Залмана какие-то круглые, - как если бы у
него было сразу несколько языков. О чём бы он ни говорил, я думал прежде
всего о том, что в ближайшее время следует подбить общину на обследование
раввинского рта с тем, чтобы оставить в нём не больше одного языка.
Залман угадывал мои мысли и поэтому каждый раз разговор со мной начинал
с малозначительных заявлений, предоставляя мне время привыкнуть к обилию
языков за его зубами. В этот раз он перешёл к делу не мешкая и спросил не
смогу ли я, как любитель фотографии, раздобыть портреты Монтефиоре,
Ротшильда и Рокфеллера, которые он задумал развесить в прихожей.
Я напомнил прогрессисту, что традиция запрещает иметь во рту больше
одного языка, а в синагоге - даже единственный портрет. Залман возразил, что
петхаинцам пришло время знать своих героев в лицо. Тогда я заметил, что
Рокфеллеру делать в синагоге нечего, ибо он ни разу не был евреем. Залман
выкатил глаза и поклялся Иерусалимом, будто "собственноручно читал в Союзе",
что Рокфеллер является "прислужником сионизма".
Его другой довод в пользу семитского происхождения этого "прислужника"
заключался в том, что никто, кроме еврея, не способен обладать сразу
мудростью, богатством и американским паспортом.
Я перестал спорить, но полюбопытствовал давно ли он стал прогрессистом.
Выяснилось - ещё ребёнком, когда обратил внимание на то, что свинья охотно
пожирает нечистоты, и соответственно предложил единоверцам разводить в их
загаженном квартале как можно больше хрюшек.
Для того времени, объявил мне Залман, план был революционным,
поскольку, во-первых, предлагал решительный шаг вперёд на поприще санитарной
работы в провинции, а во-вторых, речь шла о кошерном квартале картлийской
деревни, где Залман провёл детство и где возбранялось даже помышление о
свиньях.
Из деревни он вместе с единоверцами переселился в Петхаин при
обстоятельствах, которые, как он выразился, могут служить дополнительным
примером его непоборимого стремления к прогрессу.
Незадолго до войны, уже юношей, Залман прослышал, что тбилисская
киностудия собиралась выстроить неподалёку от его деревни декоративный
посёлок, который, по сценарию, должен был сгинуть в пожаре. Залман уговорил
земляков оставить киностудии под пожар свой квартал - и с деньгами,
выделенными на сооружение декоративного посёлка, двинуться из захолустья в
столицу.
Он собирался рассказать ещё о чём-то, но запнулся: началась трансляция
из Вашингтона.
4. Всё прекрасное держится на порядке
Какой-то бруклинский старик прорвался на грузовике к самому
безобразному монументу в столице и пригрозил его взорвать, если в течение
суток Белый Дом не распорядится остановить производство оружия массового
убийства. Белый Дом издал иное распоряжение. Полоумного старика окружили
десятки лучших снайперов державы и изрешетили пулями. Позже выяснилось, что
монументу опасность не грозила, ибо в грузовике взрывчатки не оказалось.
Старик блефовал. Впрочем, его расстреляли бы, наверное, и в том случае, если
бы властям это было известно. Ибо ничто не впечатляет граждан так сильно и
ничто не служит порядку так исправно, как казнь на фоне столичной
достопримечательности.
Прежде, чем застрелить старика, властям удалось установить, что он был
не террористом, а пацифистом, задумавшим - сразу же после выхода на пенсию -
единолично покончить с угрозой ядерной катастрофы. Иными словами, надобности
брать его живьём не было.
Пока снайперы окружали старика, а агенты ФБР вели с ним переговоры по
громкоговорителям, журналисты разыскали во Флориде его брата. Тоже еврея.
Он, однако, был растерян и повторял, что не приложит ума - когда же вдруг у
родственника разыгралось воображение. Всю жизнь бруклинец жил, дескать, на
зарплату, а после выхода на пенсию не знал что выгоднее коллекционировать -
зелёные бутылки или мудрые изречения. Правда, поскольку постепенно у него
оставалось меньше сил и больше свободного времени, он начал верить в бога,
отзываться о человечестве хуже, чем раньше, и утверждать, будто коллективный
разум - это Сатана, который погубит мир в ядерной катастрофе.
Флоридского брата спросили ещё - лечился ли бруклинец у психиатров.
Нет, нас, мол, воспитывали в честной еврейской семье, где болеют только
диабетом и гастритом.
Журналисты рассмеялись: А что бы он посоветовал сейчас брату, если бы
мог.
Флоридец захлопал глазами и замялся: хотелось бы, чтобы брат
образумился, забыл о разоружении и покорился властям. Но, добавил он со
слезою в голосе, в благополучный исход ему как раз не верится, ибо бруклинцу
всегда недоставало фантазии. То есть - он всегда отличался упрямством.
Так и вышло: старик не сдавался и настаивал на отказе от вооружения.
-- Дурак! -- рассудил о нём Залман. -- И негодяй!
-- А почему негодяй? -- не понял я.
-- Родиться в такой стране, дожить до такой пенсии, иметь брата в самой
Флориде и потом вдруг чокнуться!
-- Думаешь, всё-таки застрелят? -- спросил я.
-- Обязательно! -- пообещал он. -- Если таких не стрелять, жить станет
неприятно... Бог любит порядок, и всё прекрасное держится на порядке, а если
не стрелять, завтра каждый, понимаешь, будет требовать своё. Один -
вооружения, другой - разоружения... Противно! Молчи теперь и смотри:
солдатики уже близко...
Кольцо снайперов вокруг старика стянулось достаточно туго для того,
чтобы стрелять наверняка. Запаниковав, я убрал изображение, чем вызвал
искренний гнев Залмана. Звуки открывшейся пальбы возбудили его ещё больше:
он выругался и потребовал вернуть на экран свет.
Притворившись, будто не могу найти кнопку, я растягивал время - пока
стрельба не утихла.
В засветившемся кадре на нас с раввином наплывало лицо подстреленного
старика. Оно показалось мне удивительно безмятежным, а в углу рта, под
растёкшейся кровью, стыла улыбка...
Залман шумно вздохнул, хлопнул ладонью по колену, поднялся со стула и
сказал, что американское телевидение лучше любого кино. Не оставляет
воображению ничего. Я завёл было разговор о чём-то другом, но раввин
попросил прощения за то, что выругался и удалился в зал, где уставшие за
день петхаинцы заждались ночной молитвы.
Пока шла служба, я записал наш разговор в тетрадь и положил её в сейф,
не подозревая, что расстаюсь с ней навсегда. А после молитвы все мы
направились на панихиду Нателы Элигуловой. В трёх кварталах от синагоги.
5. Легендарность человека определяется его неожиданностью
Нателе не было ещё сорока, а жила она в двухэтажном особняке в
квинcовском квартале Форест Хиллс. Особняк купила себе сразу по прибытии в
Нью-Йорк. Петхаинцы знали, что она богата, но никто не подозревал у неё
таких денег, чтобы в придачу к закупке пяти медальонов на такси отгрохать
роскошный кирпичный дом с шестью спальными комнатами да ещё пожертвовать
двадцать пять тысяч на выкуп здания под синагогу. Тем более что, по слухам,
она отказалась везти в Нью-Йорк наследство, доставшееся ей от покойного Сёмы
"Шепилова". Так прозвали в шутку её белобрысого мужа, который походил на