играл огонек посреди крахмального выреза на груди, и от
длинного костистого носа теневое пятно косо падало на тонкие
губы. И взгляд Эрвина, дрогнув, перешел на лицо девочки,
семенившей рядом,-- что-то было в этом лице странное, странно
скользнули ее слишком блестящие глаза -- и если б это была не
девочка-- внучка, верно старика,-- можно было подумать, что
губы ее тронуты кармином. Она шла, едва-едва поводя бедрами,
тесно передвигая ноги, она что-то звонко спрашивала у своего
спутника,-- и Эрвин ничего мысленно не приказал, но вдруг
почувствовал, что его тайное мгновенное желание исполнено.
-- Ну, конечно, конечно,-- вкрадчиво отвечал старик,
наклоняясь к девочке.
Они прошли. Пахнуло духами. Эрвин обернулся, затем
продолжал свой путь.
"Однако.-- вдруг спохватился он.-- Двенадцать -- число
четное. Нужно еще одну, и нужно успеть до полночи..."
Ему было досадно, что приходится еще искать,-- и вместе с
тем приятно, что есть еще одна возможность.
"По дороге найду,-- успокаивал он себя.-- Несомненно
найду..."
-- Может быть, это будет лучшая из всех,-- вслух сказал он
и стал зорко всматриваться в блестящую темноту,
И вскоре он ощутил знакомое сладкое сжатие, холодок под
ложечкой. Перед ним быстро и легко шла женщина. Он видел ее
только со спины,-- он не мог бы объяснить, что именно так
взволновало его, отчего с такой мучительной жадностью ему
захотелось ее обогнать, заглянуть ей в лицо. Можно было бы,
конечно, случайными словами описать ее походку, движение плеч,
очерк шляпы -- но стоит ли? Что-то вне зримых очертаний,
какой-то особый воздух, воздушное волнение,-- влекло за собой
Эрвина. Он шел быстро, но все же не мог поравняться с ней, в
глазах мелькал влажный блеск ночных отражений, женщина шла
ровно и легко, и ее черная тень вдруг взмахивала, попав в
царство фонаря, и, взмахнув, скользила по стене, перегибалась
на выступе, пропадала на перекрестке.
-- Боже мой, но ведь мне нужно видеть ее лицо,--
волновался Эрвин.-- И время идет.
Но потом он о времени забыл. Эта странная, молчаливая
погоня по ночным улицам опьянила его. Он ускорил шаг, обогнал,
далеко перегнал женщину, но из робости не посмел оглянуться,--
только опять замедлил шаг, и она, в свой черед, его перегнала,
да так быстро, что он не успел разглядеть. Снова он шел в
десяти шагах за ней,-- и уже знал, несмотря на то, что лица ее
не видел, что это есть лучшая его избранница. Улица горела,
прерывалась темнотой, снова горела, разливалась блестящей
черной площадью,-- и снова женщина легким толчком каблука
ступала на панель,-- и Эрвин за ней, растерянный, бесплотный,
опьяненный туманом огней, ночной прохладой, погоней...
И опять он перегнал ее, и, опять оробев, не сразу повернул
голову, и она прошла дальше, и он, отделившись от стены,
понесся следом, держа шляпу в левой руке и взволнованно болтая
правой.
Не походка, не облик ее... Что-то другое, очаровательное и
властное, какое-то напряженное мерцание воздуха вокруг нее,--
быть может, только фантазия, трепет, восторг фантазии,-- а быть
может, то, что меняет одним божественным взмахом всю жизнь
человека,-- Эрвин ничего не знал,-- только шел по тротуару,
ставшему тоже как бы бесплотным в ночной блестящей темноте,
только смотрел на ту, которая быстро, легко и ровно шла перед
ним,
И вдруг деревья, весенние липы, присоединились к погоне,--
они шли и шушукались, с боков, сверху, повсюду; черные сердечки
их теней переплетались у подножия фонаря; их нежный липкий
запах подбодрял, подталкивал.
В третий раз Эрвин стал приближаться. Еще шаг... Еще.
Сейчас обгонит. Он был уже совсем близко, когда внезапно
женщина остановилась у чугунной калитки и звякнула связкой
ключей. Эрвин, с разбега, едва не наскочил на нее. Она
повернула к нему лицо, и при свете фонаря он узнал ту, которая
утром, в солнечном сквере, играла со щенком,-- и сразу
вспомнил, сразу понял, всю ее прелесть, теплоту, драгоценное
сияние, Он стоял и смотрел на нее, страдальчески улыбаясь. --
Как вам не стыдно...-- сказала она тихо.-- Подите прочь.
Калитка открылась и с грохотом хлопнула. Эрвин остался
один под умолкшими липами. Постоял, затем надел шляпу и
медленно отошел. Пройдя несколько шагов, он увидел два огненных
пузыря,-- открытый автомобиль, стоящий у панели. Он подошел,
тронул за плечо неподвижного шофера.
-- Скажите, какая это улица,-- я заблудился.
-- Улица Гофмана,-- сухо ответил шофер. И тогда знакомый,
мягкий, хрипловатый голос раздался из глубины автомобиля:
-- Здравствуйте, это я.
Эрвин оперся ладонью о край дверцы, вяло ответил:
-- Здравствуйте.
-- Я скучаю,-- сказал голос.-- Жду здесь моего приятеля.
Мы с ним должны отправиться на рассвете. Как вы поживаете?
-- Чет,-- усмехнулся Эрвин, поводя пальцем по пыльной
дверце.
-- Знаю, знаю,-- равнодушно ответила госпожа Отт.--
Тринадцатая оказалась первой. Да, у вас это дело не вышло.
-- Жалко,-- сказал Эрвин.
-- Жалко,-- отозвалась госпожа Отт.
-- Впрочем, все равно,-- сказал Эрвин.
-- Все равно,-- подтвердила она и зевнула. Эрвин
поклонился, поцеловал ее большую черную перчатку, набитую пятью
растопыренными пальцами и, кашлянув, повернул в темноту. Он
шагал тяжело, ныли уставшие ноги, угнетала мысль, что завтра
понедельник и что вставать будет трудно.
Владимир Набоков. Ужас
Со мной бывало следующее: просидев за письменным столом
первую часть ночи, когда ночь тяжело идет еще в гору,-- и
очнувшись от работы как раз в то мгновенье, когда ночь дошла до
вершины и вот-вот скатится, перевалит в легкий туман
рассвета,-- я вставал со стула, озябший, опустошенный, зажигал
в спальне свет -- и вдруг видел себя в зеркале. И было так: за
время глубокой работы я отвык от себя,-- и, как после разлуки,
при встрече с очень знакомым человеком, в течение нескольких
пустых, ясных, бесчувственных минут видишь его совсем
по-новому, хотя знаешь, что сейчас пройдет холодок этой
таинственной анестезии, и облик человека, на которого смотришь,
снова оживет, потеплеет, займет свое обычное место и снова
станет таким знакомым, что уж никаким усилием воли не вернешь
мимолетного чувства чуждости,-- вот точно так я глядел на свое
отраженье в зеркале и не узнавал себя. И чем пристальнее я
рассматривал свое лицо,-- чужие, немигающие глаза, блеск
волосков на скуле, тень вдоль носа,-- чем настойчивее я говорил
себе: вот это я, имярек,-- тем непонятнее мне становилось,
почему именно это-- я, и тем труднее мне было отождествить с
каким-то непонятным "я" лицо, отраженное в зеркале. Когда я
рассказывал об этом, мне справедливо замечали, что так можно
дойти до чертиков. Действительно, раза два я так долго
всматривался поздно ночью в свое отражение, что мне становилось
жутко и я поспешно тушил свет. А наутро пока брился, мне уже в
голову не приходило удивляться своему отражению.
Бывало со мной и другое: ночью, лежа в постели, я вдруг
вспоминал, что смертен. Тогда в моей душе происходило то же,
что происходит в огромном театре, когда внезапно потухает свет,
и в налетевшей тьме кто-то резко вскрикивает, и затем
вскрикивает несколько голосов сразу,-- слепая буря, темный
панический шум растет,-- и вдруг свет вспыхивает снова, и
беспечно продолжается представление. Так, бывало, душа моя
задохнется на миг, лежу навзничь, широко открыв глаза, и
стараюсь изо всех сил побороть страх, осмыслить смерть, понять
ее по-житейски, без помощи религий и философий. И потом
говоришь себе, что смерть еще далека, что успеешь ее
продумать,-- - а сам знаешь, что все равно никогда не
продумаешь, и опять в темноте, на галерке сознания, где мечутся
живые, теплые мысли о милых земных мелочах, проносится крик --
и внезапно стихает, когда наконец, повернувшись на бок,
начинаешь думать о другом.
Полагаю, что все это -- и недоумение перед ночным
зеркалом, и внезапное паническое предвкушение смерти,--
ощущения, знакомые многим, и если я так останавливаюсь на них,
то потому только, что в этих ощущениях есть частица того
высшего ужаса, который мне однажды довелось испытать. Высший
ужас... особенный ужас... я ищу точного определения, но на
складе готовых слов нет ничего подходящего. Напрасно примеряю
слова, ни одно из них мне ке впору.
Жил я счастливо. Была у меня подруга. Помню, как меня
измучила первая наша разлука,-- я по делу уезжал за границу,--
и как потом она встречала меня на вокзале-- стояла на перроне,
как раз в клетке желтого света, в пыльном снопе солнца,
пробившего стеклянный свод, и медленно поворачивала лицо по
мере того, как проползали окна вагонов. С нею мне было всегда
легко и покойно. Только однажды... Да, вот тут я опять
чувствую, какое неуклюжее орудие-- слово. А хочется мне
объяснить... Это такой пустяк, это так мимолетно: вот мы с нею
одни в ее комнате, я пишу, она штопает на ложке шелковый чулок,
низко наклонив голову, и розовеет ухо, наполовину прикрытое
светлой прядью, и трогательно блестит мелкий жемчуг вокруг шеи,
и нежная щека кажется впалой, оттого что она так старательно
пучит губы. И вдруг, ни с того ни с сего, мне делается страшно
от ее присутствия. Это куда страшнее того, что я не сразу
почувствовал ее на вокзале. Мне страшно, что со мной в комнате
другой человек, мне страшно самое понятие: другой человек. Я
понимаю, отчего сумасшедшие не узнают своих близких... Но она
поднимает голову, быстро, всеми чертами лица, улыбается мне,--
и вот от моего странного страха уже нет и следа. Повторяю, это
случилось всего только раз, это тогда мне показалось глупостью
нервов -- я забыл, что в одинокую ночь, перед зеркалом, мне
приходилось испытывать нечто очень похожее.
Прожили мы вместе около трех лет. Я знаю, что многие не
могли понять нашу связь. Недоумевали, чем могла привлечь и
удержать меня эта простенькая женщина, но, Боже мой, как я
любил ее неприметную миловидность, веселость, ласковость,
птичье трепыхание ее души... Ведь дело в том, что как раз ее
тихая простота меня охраняла: все в мире было ей по-житейски
ясно, и мне даже иногда казалось, что она совершенно точно
знает, что ждет нас после смерти,-- и мы о смерти никогда не
говорили. В конце третьего года я опять принужден был уехать на
довольно долгий срок. Накануне моего отъезда мы почему-то пошли
в оперу. Когда, сидя на малиновом диванчике в темноватой,
таинственной аванложе, она снимала огромные, серые ботики,
вытаскивала из них тонкие, шелковые ноги, я подумал о тех очень
легких бабочках, которые вылупляются из громоздких, мохнатых
коконов. И было весело, когда мы с ней нагибались над розовой
бездной залы и ждали, чтоб поднялся плотный, выцветший занавес
в бледных, золотистых изображениях различных оперных сцен. И
голым локтем она чуть не скинула вниз с барьера свой маленький
перламутровый бинокль.
И вот, когда уже все расселись и оркестр, вобрав воздух,
приготовился грянуть,-- вдруг в огромном розовом театре потухли
сразу все лампочки,-- и налетела такая густая тьма, что мне
показалось -- я ослеп. И в этой тьме все сразу задвигалось,
зашумело, и панический трепет перешел в женские восклицания, и
оттого что отдельные мужские голоса очень громко требовали
спокойствия,-- крики становились взволнованнее. Я рассмеялся,
начал ей что-то говорить,-- и почувствовал, что она вцепилась
мне в руку, молча мнет мне манжету. И, когда свет снова