Леонтьева Антон Петрович осознал всю безнадежность,-- да,
именно, безнадежность, другого слова нет,-- всю безнадежность
своего положения. Еще вчера он был совершенно порядочным
человеком, уважаем друзьями, знакомыми, сослуживцами. Служба!
Какая там служба! Теперь все изменилось: он сбежал по
скользкому склону -- и теперь он внизу.
-- Но как же так? Нужно на что-то решиться,-- тонким
голосом сказал Антон Петрович. Может быть, есть какой-нибудь
выход? Помучили его и довольно. Да, нужно решиться.
Подозрительный взгляд взъерошенной личности. Что сказать ей? Ну
да, ясно: я иду за вещами, они остались на вокзале. Так. С этой
гостиницей он рассчитался навеки. Улица, слава Богу,
свободна,-- Леонтьев подождал и ушел. Как мне пройти на
ближайшую остановку трамвая? Ах, идите прямо, и вы дойдете до
ближайшей остановки трамвая. Нет, лучше автомобиль. Поехали.
Улицы становятся опять знакомыми. Спокойно, совсем спокойно он
вылез из автомобиля. Он-- дома. Пять этажей. Спокойно, совсем
спокойно он вошел в переднюю. Но все-таки страшно. Он быстро
открыл дверь в гостиную. Ах, какое удивление!
В гостиной, у круглого стола, сидят Митюшин, Гнушке...
Таня. На столе -- бутылки, чашки. Митюшин, весь мокрый и
розовый, глаза блестят, пьян, как стелька. Гнушке тоже пьян,
улыбается и потирает руки. Таня сидит, положив голые локти на
стол, неподвижно на него уставилась...
Митюшин ахнул, подбежал к нему, схватил за руку.
"Наконец-то объявился!" И шепотом, лукаво подмигнув: "Ну и
фрукт".
Антон Петрович сел, выпил водки. Митюшин и Гнушке все так
же лукаво, но добродушно поглядывают на него. Таня говорит:
"Ты, вероятно, голоден. Я принесу тебе бутерброд". Да, большой
бутерброд с ветчиной, так чтобы торчало сальце. И вот, как
только она вышла, Митюшин и Гнушке бросились к нему,
заговорили, перебивая друг друга: "Ну и повезло тебе, Антон
Петрович! Представь себе,-- господин Берг тоже струсил. Нет, не
тоже струсил, а просто: струсил. Пока мы ждали тебя в трактире,
вошли его секунданты, сообщили, что Берг передумал. Эти
широкоплечие нахалы всегда оказываются трусами. Мы просим вас.
господа, извинить нас, что мы согласились быть секундантами
этого подлеца. Вот как тебе повезло, Антон Петрович! Все,
значит, шито-крыто. И ты вышел с честью,
Он посмотрел на плюшевое кресло, на пухлую постель, на
умывальник, и этот жалкий номер в этом жалком отеле показался
ему той комнатой, где отныне ему придется жить всегда. Присев
на постель, он сиял башмаки, облегченно пошевелил пальцами ног,
заметил, что натер пятку, и что левый носок порвался. Потом он
позвонил, заказал бутерброд с ветчиной. И когда горничная
поставила на стол тарелку, он замер, и как только закрылась
дверь, обеими руками схватил хлеб, засопел, сразу измазал
пальцы и подбородок в сале и стал жадно жевать.
Владимир Набоков. Порт
В низкой парикмахерской пахло прелыми розами. Жарко и
тяжело жужжали мухи. Солнце лужами топленого меда горело на
полу, щипало блеском флаконы, сквозило сквозь долгую занавеску
в дверях: занавеска-- глиняные бусы да трубочки из бамбука,
вперемежку нанизанные на частые шнуры -- рассыпчато позвякивала
и переливалась, когда кто-нибудь, входя, плечом ее откидывал.
Перед собой, в тускловатом стекле, Никитин видел свое загорелое
лицо, лепные пряди ярких волос, сверканье ножниц, стрекотавших
над ухом,-- и глаза его были внимательны и строги, как это
всегда бывает, когда смотришься в зеркало. Накануне он приехал
из Константинополя, где жить стало невтерпеж, в этот древний
южно-французский порт; утром заходил в русское консульство, в
бюро труда, бродил по городу, узкими улочками сползающему к
морю, устал, разомлел и теперь зашел постричься, освежить
голову. Пол вокруг стула был уже усыпан яркими мышками,--
обрезками волос. Парикмахер набрал в ладонь жидкого мыла.
Вкусный холодок прошел по макушке, пальцы крепко втирали густую
пену,-- а потом грянул ледяной душ, екнуло сердце, мохнатое
полотенце заработало по лицу, по мокрым волосам.
Плечом пробив волнистый дождь занавески, Никитин вышел в
покатый переулок. Правая сторона была в тени, по левой в жарком
сиянии дрожал вдоль панели узкий ручей, девочка, черноволосая,
беззубая, в смуглых веснушках, ловила звонким ведром сверкавшую
струю; и ручей, и солнце, и фиолетовая тень,-- все текло,
скользило вниз, к морю: еще шаг, и там, в глубине, между стен,
вырастал его плотный сапфировый блеск. По теневой стороне шли
редкие прохожие. Попался навстречу негр в колониальной форме,--
лицо, как мокрая галоша. На тротуаре стоял соломенный стул, с
сидения мягко спрыгнула кошка. Медный провансальский голос
затараторил где-то в окне. Стукнул зеленый ставень. На лотке,
среди лиловых моллюсков, пахнувших морской травой, шероховатым
золотом отливали лимоны.
Сойдя к морю, Никитин с волнением поглядел на его густую
синеву, переходившую вдали в ослепительную серебристость,-- на
световую рябь, нежно игравшую по белому борту яхты,-- и потом,
пошатываясь от зноя, пошел разыскивать русский ресторанчик,
адрес которого он приметил на стене в консульстве,
В ресторанчике, как и в парикмахерской, было жарко,
грязновато. В глубине, на широкой стойке, сквозили закуски и
фрукты в волнах сизой кисеи, прикрывавшей их. Никитин сел,
расправил плечи: рубашка прилипла к спине. За соседним столиком
сидели двое русских, видимо, матросы с французского судна, а
поодаль одинокий старичок в золотых очках, чмокая и посасывая,
лакал с ложки борщ, Хозяйка, вытирая полотенцем пухлые руки,
материнским взглядом окинула вошедшего. Два лохматых щенка,
лопоча лапками, валялись на полу; Никитин свистнул; старая
облезлая сука с зеленой слизью в углах ласковых глаз положила
морду к нему на колени.
Один из моряков обратился к нему, сдержанно и неторопливо:
-- Отгоните. Блох напустит.
Никитин потрепал собаку по голове, поднял сияющие глаза.
-- Этого, знаете, не боюсь... Константинополь... Бараки...
Что вы думаете...
-- Недавно прибыли? -- спросил моряк. Голос -- ровный.
Сетка вместо рубашки. Весь прохладный, ловкий. Темные волосы
отчетливо сзади подстрижены. Чистый лоб. Общий вид порядочности
и спокойствия. -- Вчера вечером,-- отвечал Никитин. От борща,
от черного огненного вина он еще больше вспотел. Хотелось
смирно сидеть, тихо беседовать. В пройму двери вливалось яркое
солнце, трепет и блеск переулочного ручейка,-- и поблескивали
очки у русского старичка, сидевшего в углу, под газовым
счетчиком.
-- Работы ищете? -- спросил второй матрос, пожилой,
голубоглазый, с бледными, моржовыми усами, но тоже весь
отчетливый, чистый, отшлифованный солнцем и соленым ветром.
Никитин улыбнулся:
-- Еще бы... Вот был сегодня в бюро труда... Предлагают
сажать телеграфные столбы, вить канаты, да вот не знаю...
-- А вы к нам,-- проговорил черноволосый,-- кочегаром, что
ли. Это, скажу вам, дело... А, Ляля... Наше вам с кисточкой!
Вошла барышня, в белой шляпе, с некрасивым нежным лицом,
прошла между столиков, улыбнулась сперва собачкам, потом
морякам. Никитин спросил что-то и забыл свой вопрос, глядя на
девушку, на движенье ее низких бедер, по которым всегда можно
узнать русскую барышню. Хозяйка нежно взглянула на дочь,
устала, мол, просидела все утро в конторе, а не то в магазине
служит. Было в ней что-то трогательное, уездное, хотелось
думать о фиалочном мыле, о дачном полустанке в березовом лесу.
Конечно, за дверью никакой Франции нет. Кисейные движения.
Солнечная чепуха.
-- Нет, это вовсе не сложно,-- говорил моряк,-- бывает
так: железная бадья, угольная яма. Подгребаете, значит. Сперва
легко,-- пока уголь скатом: сам в бадью сыплется; потом
тяжелее. Наполните бадью, ставите ее на тележку. Подкатываете к
старшему кочегару. Тот ударом лопаты -- раз!-- отпахивает
печь,-- два!-- той же лопатой бросает, знаете, широко, веером,
чтобы ровно лег. Работа тонкая. Изволь следить за стрелкой, а
если понизится давление...
В окне с улицы появились голова и плечи человека в панаме
и белом пиджаке. -- Как изволите поживать, Ляля? Облокотился о
подоконник.
-- Да-да, конечно, жарко, так и пышит. Работать нужно в
одних штанах да в сетке. Сетка потом черная. А вот я говорил,--
о давлении-то. В печи, значит, образуется накипь, каменная
кора, разбиваешь атакой длинной кочергой. Трудно. Зато как
потом выскочишь на палубу -- солнце, хоть и тропическое, а
кажется свежим,-- да встанешь под душ, да шмыг к себе в кубрик,
в гамак,-- благодать, доложу я вам... Тем временем у окна:
-- А он, понимаете, утверждает, что видел меня в
автомобиле!
Голос у Ляли был высокий, взволнованный. Ее собеседник,
белый господин, стоял, облокотясь с внешней стороны
подоконника, и в квадрате окна были видны его круглые плечи,
бритое мягкое лицо, наполовину освещенное солнцем: русский,
которому повезло.
-- Вы еще, говорит, были в сиреневом платье, а у меня и
нет такого,-- взвизгнула Ляля,-- а он настаивает: "же ву
засюр".
-- Нельзя ли по-русски,-- обернулся моряк, говоривший с
Никитиным. Человек в окне сказал: -- А я, Ляля, достал эти
ноты. Помните? Так и пахнуло,-- почти нарочито, словно кто-то
забавлялся тем, что выдумывает эту барышню, этот разговор, этот
русский ресторанчик в чужеземном порту,-- пахнуло нежностью
русских захолустных будней, и сразу, по чудному и тайному
сочетанию мысли, мир показался еще шире, захотелось плыть по
морям, входить в баснословные заливы, везде подслушивать чужие
души.
-- Вы спрашиваете, какой рейс? Индокитай,-- так просто
сказал моряк.
Никитин задумчиво застукал папиросой о портсигар; на
деревянной крышке выжжен золотой орел. -- Хорошо, должно быть.
-- А что? Конечно, хорошо.
-- Ну, расскажите что-нибудь. Ну, про Шанхай, про Коломбо.
-- Шанхай? Видел. Теплый дождик, красный песочек. Сыро,
как в оранжерее. А на Цейлон, например, не попал; вахта,
знаете... Моя была очередь...
Человек в белом пиджаке, согнув плечи, через окно говорил
Ляле что-то, тихо и значительно. Она слушала, набок склонив
голову, одной рукой потрагивая завернувшееся ухо собаки.
Собака, выпустив огненно-розовый язык, радостно и быстро дыша,
глядела в солнечный просвет двери, верно, раздумывая, стоит ли
еще полежать на горячем пороге. И казалось, что собака думает
по-русски. Никитин спросил: -- Куда же мне обратиться?
Моряк подмигнул приятелю: уломал, дескать. Затем сказал:
-- Очень просто. Завтра пораньше пойдете в старый порт, у
второго мола найдете наш "Жан-Бар". Вот и поговорите с
помощником капитана. Думаю, что наймет.
Никитин внимательно и ясно посмотрел на чистый, умный лоб
моряка.
-- Чем вы были раньше,-- в России?
Тот пожал плечами, усмехнулся.
-- Чем? Дураком,-- басом ответил за него вислоусый.
Погодя оба встали. Молодой вынул бумажник, заткнутый в
штаны спереди под пряжку пояса, на манер французских матросов.
Чему-то высоко засмеялась Ляля, подошедшая к ним, подала руку:
ладонь, верно, чуть сырая, Копошились щенки на полу. Человек,
стоявший за окном, отвернулся, рассеянно и нежно посвистывая. И
Никитин, рассчитавшись, неспешно вышел на солнце.
Было часов пять пополудни. На синеву моря в пролетах
переулков больно было смотреть. Пылали круговые щиты уличных
уборных.
Он вернулся в свою убогую гостиницу,-- и, медленно заломив
руки, в блаженном солнечном опьянении свалился навзничь на