ей приходилось оставаться безмолвной.
В первый раз за время общения с Мидбином мне показалось, что он
говорит дело.
- Ее инстинкт самосохранения подавил мощнейший естественный импульс,
- продолжал он. - Ей пришлось это сделать, сделать спонтанно - жизнь
зависела. Это было огромное усилие, и эффект его оказался соответствующим.
Она, так сказать, перестаралась. Когда говорить вновь стало безопасно, она
по-прежнему этого не может.
Все это звучало правдоподобно, и я спросил его - этот вопрос я и
раньше хотел задать - почему, в таком случае, она совсем не понимает нас и
почему не написала что-нибудь, когда ей дали бумагу и карандаш.
- Связи с действительностью, - ответил Мидбин. - Она разорвала их все
разом, и теперь не так-то просто их восстановить. Но это лишь один аспект.
Другой посложнее. Налет произошел месяц назад, это так, но не думаете же
вы, что поврежденное сознание отсчитывает время с точностью? Да и вообще -
возможен ли такой подсчет? ВременнАя протяженность, как все мы знаем,
чрезвычайно субъективна. То, что для вас "вчера", для меня может быть
"сегодня". Мы в какой-то мере осознаем это, когда говорим, что время
"летит" или "тянется". Возможно, девушка до сих пор испытывает мучительную
необходимость подавлять крик; нападение и смерть для нее не прошлое, а
настоящее. Они длятся и длятся, и, не исключено, будут длиться до конца ее
дней. А если это так, то стоит ли удивляться тому, что она не может
расслабиться, отключить механизмы защиты и осознать, что настоящее есть
настоящее, и все ужасное - позади?
В глубокой задумчивости он с силой потер живот.
- Если бы мы теперь ухитрились воссоздать в ее сознании условия,
приведшие к катастрофе, появился бы шанс, что она даст выход эмоциям,
которые вынуждена была подавить. Возможно, она заговорит. Только поймите
меня правильно - я не сказал: заговорит. Я сказал: возможно.
Я понимал, что процесс этот по самой сути своей будет долгим; но
время шло, а Мидбину так и не удавалось пробиться к сознанию девушки, не
говоря уж о каких-то положительных результатах. Один из членов
товарищества, говоривший по-испански, - ботаник, живший в Приюте наездами,
перевел мой рассказ о нападении и, прерываемый возбужденными указаниями и
уточнениями Мидбина, прочел отрывки лежавшей на "кушетке" девушке. Эффект
был нулевой.
Помимо жалкой обязанности уговаривать девушку участвовать в
мидбинских сеансах, у меня не было никаких дел - только те, которые я взял
на себя сам или сумел убедить других доверить мне. Хиро Агати заявил, что
я безнадежно не гожусь помогать ему у плавильни, сооруженной им с целью
получения "стойкого стекла" - чрезвычайно плотной субстанции, которая, как
надеялся химик, сможет заменить, например, железо в топках или глиняную
плитку в дымоходах. Правда, он вынужден был признать, что я способен
приносить ему кой-какую пользу в садике возле его коттеджа; в садике этом
и он сам, и мисс Агати - она была много моложе мужа, выглядела необычайно
миниатюрно и оказалась архитектором, - и трое их детей проводили все
свободное время, постоянно что-то пересаживая, переделывая или просто
готовясь к следующему сезону.
Доктор Агати стал не только первым американцем японского
происхождения, которого я впервые увидел в своей жизни; его семья
оказалась первой увиденной мною семьей, которая нарушила неписанное
правило не заводить более одного ребенка. И Хиро, и Кими Агати будто и не
слыхали о громогласных пророчествах, рассыпаемых налево и направо и
вигами, и популистами - дескать, если население страны начнет быстро
расти, произойдет катастрофа. Фумио и Эйко эти пророчества мелко видели, а
двухлетний Есио о них вообще не знал.
Перспектива навсегда расстаться с семьей Агати стала еще одной из
причин, по которым мысль о скором изгнании из Приюта доставляла мне
невыносимую боль. Хотя я ничего не мыслил ни в химии, ни в архитектуре, и
круг разговоров наших был ограничен, это отнюдь не уменьшало удовольствия,
которое я получал, общаясь с супругами Агати и их детьми. Когда я
окончательно уверился, что мне в их доме рады, я частенько читал у них или
просто посиживал молча, пока Хиро работал, ребятишки бегали взад и вперед,
а консервативная Кими, не признававшая стульев, удобно расположившись на
полу, делала эскизы или расчеты напряжений.
Желание, чтобы вопрос о моем приеме не решался бы как можно дольше,
постепенно сменилось желанием, чтобы все решилось как можно скорее.
- Зачем? - спросил Хиро. - В состоянии неопределенности мы живем всю
жизнь.
- Да, но степени различны. Вы, например, знаете, что будете делать в
будущем году.
- Знаю? Да какие у меня гарантии? К счастью, будущее от нас скрыто.
Когда мне было столько, сколько вам, я пребывал в жутком отчаянии из-за
того, что никто не желал брать на контракт японца... Понимаете, нас до сих
пор зовут японцами, хотя предки наши бежали в Америку еще в 1868 году,
после провала попытки свергнуть сёгунат и восстановить власть микадо
(*31). Именно в неопределенности счастье, отнюдь не в точном знании
будущего.
- Так ли, нет ли, - сказала практичная Кими, - но до следующего
собрания может пройти несколько месяцев.
- Что вы говорите? Разве срок не назначается заранее?
Конечно, срок назначался, но у меня не хватило духу спросить о дате.
Хиро покачал головой.
- А зачем? Вот соберутся члены товарищества, чтобы рассмотреть
программу ассигнований или утвердить какой-нибудь проект - тогда и решим,
есть ли в Приюте место для историка.
- Но... Кими сказала, собрания может не быть много месяцев.
- Или оно может быть завтра, - уронил Хиро.
- Не дергайся, Ходж, - сказал Фумио. - Папа будет голосовать за тебя,
и мама тоже.
Хиро лишь хмыкнул.
Когда же собрание состоялось наконец, я после долгого напряженного
ожидания воспринял его как разрядку. Хиро, Мидбин и еще несколько человек,
с которыми я вряд ли более чем парой слов перебросился, рекомендовали меня
к приему, а Барбара ограничилась тем, что проигнорировала происходящее. Я
стал действительным членом товарищества Приюта Хаггерсхэйвен со всеми
вытекающими из этого правами и обязанностями. Наконец-то, впервые с тех
пор, как шесть с лишним лет назад я покинул Уоппингер-фоллз, у меня
появилась надежная крыша над головой. Свой дом... Я знал, что за всю
историю Приюта очень немногие порывали с ним; и совсем уж немногих -
просили сделать это.
На скромном празднестве, устроенном в ту ночь на большой кухне, Приют
продемонстрировал таланты своих обитателей с иной, до сих пор неизвестной
мне стороны. Хиро нахимичил из древесных опилок целый галлон крепкого
зелья, которое назвал "целлюсакэ". Мистер Хаггеруэллс заявил, что зелье
отвечает даже самым изысканным вкусам, а затем разразился
импровизированной лекцией о том, как и что пили на различных стадиях
развития цивилизации. Мидбин с таким увлечением дегустировал новый
напиток, что не постеснялся спародировать лекцию мистера Хаггеруэллса, а
затем, будучи явно в ударе, показал, как мистер Хаггеруэллс мог бы
передразнить самого Мидбина. Эйс и еще трое спели; даже немая девушка,
которую долго и затейливо убеждали пригубить капельку целлюсакэ - что она
и сделала в конце концов под неодобрительными взглядами своих самозваных
опекунш - казалось, немного оживилась. Если кто и заметил отсутствие
Барбары Хаггеруэллс, то никак не показал этого.
Вскоре осень сменилась зимой. Из рощи приволокли последние бревна и
посредством сжатого воздуха, методом, разработанным здесь, в Приюте,
получили из них лигнин (*32) - горючее, которое мы применяли в топках
парового отопления и как присадку в светильниках, превращавшую слабенькую
струйку пламени в могучее сияние. Мы все участвовали в этой работе - но,
поскольку я был не в состоянии сколько нибудь удовлетворительно помогать
Хиро в лаборатории, моя несовместимость ни с чем механическим вскоре
вернула меня в конюшни, где я был, конечно, более уместен.
Я не роптал. Мне нравилось быть вместе с другими, но мне нравилось и
поразмыслить спокойно и неторопливо без людей, в ритме шага тяжелых
першеронов, или позабавиться, наблюдая за проделками двух юных жеребят. И
мир, и чехарда событий в мире улетали далеко-далеко. Я испытывал лишь
тихую радость и словно пребывал в нирване - никакие сильные чувства не
тревожили меня.
Как-то днем я тер скребницей пятнистую кобылу и размышлял о том, что
паровые трактора, которыми пользовались теперь во всех крупных
зернопроизводящих хозяйствах Британской Америки, лишают фермера не только
производителя удобрений, но и хорошего товарища. Вошла Барбара и
остановилась у меня за спиной. На улице было морозно, и ее дыхание еще
клубилось в холодном воздухе, который она принесла с собою. Я одним резким
движением взъерошил шерсть на боку кобылы, а затем вновь принялся
выглаживать ее до блеска.
- Привет, - сказала Барбара.
- А-а, мисс Хаггеруэллс... Добрый день.
- Зачем ты это, Ходж?
Я снова взъерошил бок кобылы.
- Что - это? Боюсь, не понимаю вас.
Она подошла ближе, так близко, как тогда, в книжном магазине - и мое
дыхание участилась само собой.
- Думаю, понимаешь. Зачем ты избегаешь меня? И называешь "мисс
Хаггеруэллс" с таким напыщенным видом? По-твоему, я старуха, или уродина,
или недотрога?
Это ранит Эйса, подумал я. Бедняга Эйс, эта Иезавель совсем задурила
ему голову; ну почему бы ему не найти себе славную тихую девушку, которая
не терзала бы его, без зазрения совести потворствуя всякой своей прихоти?
В последний раз я огладил бок лошади и отложил скребницу.
- Думаю, - сказал я, - вы самая обворожительная женщина, какую я
когда-либо встречал, Барбара.
13. ВРЕМЯ
- Ходж.
- А?
- Ты правда не писал матери ни разу с тех пор, как ушел из дому?
- А зачем мне ей писать? О чем? Если бы мне хоть что-то удалось из
того, о чем я тогда мечтал - может, и написал бы. Но сообщать, что шесть
лет пропахал впустую... Она опять скажет: "Нет хватки!" И все.
- Удивляюсь, почему хотя бы гордость не заставит тебя доказать
матери, что она не права?
- Слышу голос Мидбина, - сказал я; но раздражен я не был. Лучше
отвечать на такие вопросы, чем на те, которые я беспрерывно слышал от нее
вот уже несколько недель. А ты меня любишь? Правда? По-настоящему? Больше,
чем других женщин, которые у тебя были? А за что ты меня любишь?
- Оливер иногда заглядывает в самую суть.
- Боюсь, ты приписываешь мне свои собственные мотивы.
- Мать меня ненавидела, - отрезала она.
- Знаешь, Барбара, наш мир довольно скуп на любовь, и для нее
придумано множество заменителей подешевле и попроще. Но "ненависть" - уж
очень резко звучит. Откуда ты можешь быть уверена?
- Я уверена. Что тебе за разница, откуда? Просто я не такая
бесчувственная, как ты.
- Я? А что-то сделал?
- Тебе все безразлично. И я, и все. Ты не любишь меня. На моем месте
сейчас могла бы быть любая другая женщина.
- Думаю, что это не так, Барбара, - поразмыслив, начал было я.
- Надо же! "Думаю, это не так"! А уверенности-то в голосе нет... Ты
просто играешь со мной. Почему бы тебе не быть честным, почему не сказать
правду? Будь здесь та нью-йоркская девка, ты вел бы себя точно так же.
Наверное, ты бы даже ее предпочел. Ты ведь скучаешь по ней, признайся!
- Барбара, я сорок раз тебе говорил, что никогда...
- А я сорок раз говорила тебе, что ты лжец! Но мне все это