профессор, будьте так любезны.
-- Сей момент, мсье Чок-Чок-Чок.
Толстяк с готовностью отбросил портфель и принялся за
смокинг.
Я шагнул к Отрывателю Голов.
-- Послушай, Чок, -- сказал я, -- там появился этот, как
его, ну, этот тип...
-- А, тот самый, -- хрустнув челюстями, Отрыватель Голов
широко зевнул, -- что ж, пойди, потолкуй с приятелем. У тебя с
ним контакт налажен.
Я нехотя кивнул, вынул из рюкзака две бутылки водки и нырнул
в темноту.
Не прошЛл я и десятка шагов, как услышал хриплый окрик:
-- ПринЛс?
-- Угу.
-- Не угукай. Давай, что ли.
Я протянул обе бутылки в темноту, кто-то вырвал их у меня и
тут же захрустел раздавленным стеклом. Последовало довольное
чмоканье. По коже у меня крупными косяками пошли мурашки. Меня
передЛрнуло, потом ещЛ раз.
-- ЕщЛ хочу!
-- Хватит! -- отрезал я и повернул было назад.
-- Нет, ты погоди. -- Что-то обхватило меня поперЛк туловища
и швырнуло вверх. Я едва не оказался в ином измерении, но вовремя
ухватился за какую-то ветку и повис.
-- Тащи ещЛ два пузыря, -- потребовал голос из тьмы и
оглушительно, утробно икнул.
-- Нет, -- решительно заявил я и затряс кудрями. -- С тебя
на сегодня довольно. Опять налакаешься, как в прошлый раз, и
начнЛшь материться.
-- Не начну, Гил, -- захныкал голос. -- Ну будь человеком,
приволоки, а?
-- Катись ты.
-- Обидел ты меня, Гил.
Ветку сильно тряхнуло, и я, не удержавшись, шмякнулся на
землю.
-- Каждый раз такая история, -- ворчал я под нос, убираясь
восвояси. -- К нему с добром, а он тебе кости норовит переломать.
Когда я вернулся к костру, Отрыватель Голов как раз
обгладывал берцовую кость. Голова профессора игриво подмигивала
со своего шеста голове дамы, а та в ответ густо краснела и
кокетливо косила глазки к мясистой, уже покрывшейся трупными
пятнами, переносице.
-- Теперь я сыт окончательно, -- заявил Отрыватель Голов,
еле ворочая языком и самозабвенно зевая. -- Пора и на боковую.
Ложись-ка и ты, Гил, хватит нечисть лесную будоражить. Устал я,
брат...
Он уже храпел. В тайге заунывно затянули колыбельную песню.
Сон долго не шЛл ко мне. Попробуй тут уснуть, когда у ног
твоих бродят бородавчатые крокодилы, полоумные черти, повизгивая,
щекочут куцыми хвостам твой нос, а у самого уха глухо воет старая
плешивая карга, ежеминутно толкая тебя в бок своей крючковатой
палкой-посохом?.. Но в конце концов уснул и я.
Проснувшись, я первым делом увидел, как Отрыватель Голов
обгладывает берцовую кость. Мою берцовую кость.
-- Проснулся, Гил? -- Отрыватель Голов отложил кость в
сторону и с нежностью посмотрел на меня. -- А я тут, видишь ли,
слегка проголодался. Надо признаться, профессор был сочнее тебя.
Правда, и дерьма в нЛм было куда больше. Как самочувствие,
браток?
Я криво усмехнулся со своего шеста.
-- Хреново, Чок. Ноги замерзли, а в брюхе сквозняк. Выть
охота.
Отрыватель Голов стал очень серьЛзен.
-- Не шути так, Гил, не надо. Я обижусь. Не будешь больше,
Гил?
Я замотал головой. Шест подо мной заскрипел и покачнулся.
Надо отдать должное Чоку: для меня, как для лучшего своего друга,
он выбрал самый длинный шест, и теперь я мог наслаждаться видом
плеши профессора, покрытой капельками то ли пота, то ли росы, и
обширного, съехавшего на ухо, парика рыхлой дамы.
Отрыватель Голов хорошо знал своЛ дело. Когда-то, в эпоху
примитивного материализма, он служил пресвитером в баптистской
церкви, потом связался с кришнаитами, прошЛл все восемь ступеней
бхакти-йоги, познал Абсолют и сам был познан им, заглянул внутрь
себя и ужаснулся, увидав там лишь мрак небытия и бесконечность
пустоты, затем открыл собственное дело, но не выдержал волчьих
законов становящегося российского рынка и канул на дно с двумя
чемоданами баксов, за что и был настигнут бывшими коллегами по
коммерции, ими же сожжЛн заживо, тайком, в печи одного
подпольного крематория, и пеплом развеян по ветру через венттрубу
заброшенной ТЭЦ; прах его осел на обширной территории, равной
двум Голландиям и Коста-Рики вместе взятым. Но прошлый опыт
служителя различных культов позволил его нетленной надмировой
сущности перешагнуть через материальную разобщЛнность
собственного "я" -- он самореанимировался (не путать с
реинкарнацией!), собрав по атомам своЛ бывшее тело и вдохнув в
него собственную бессмертную душу.
Потом он стал Чоком, Отрывателем Голов. Он любил рвать
головы всем встречным, но особое предпочтение оказывал мне, как
лучшему своему другу и собрату по духовным исканиям в
потустороннем мире. Обиды на него я не держал -- пускай
потешится, бедолага, жизнь ведь не баловала его, не щадила,
норовила ударить побольнее, похлестче...
Но сегодня был иной случай. Сегодня я осерчал.
-- Ну и мурло же ты, Чок, -- в бессильной злобе затрясся я
на шесте. -- Позорное и гнусное мурло.
-- А? Что? -- Отрыватель Голов налился краской и засучил
ногами.
В бешенстве я заклацал зубами и вытаращил глаза. Рваная
трахея издала хриплый клЛкот и засвистела подобно свистку от
чайника.
-- Мерзкий ты тип, Чок, -- продолжал я обличительную речь.
-- Ну зачем, спрашивается, ты взял мой топор? У тебя что же,
своего нет? ЕщЛ как есть, и даже целых два! Так нет же, ты
норовишь чужое тяпнуть!..
Он встал и подошЛл ко мне. Теперь он был бледен.
-- Тебе жалко для друга топора, да? -- спросил он,
заглядывая мне в глаза. -- Для лучшего своего друга, да?
Топор между тем валялся у потухшего костра и густо был
испачкан свежей, ещЛ не свернувшейся кровью. Моей кровью.
Я хотел было плюнуть в его гнусную рожу, но слюнные железы
оказались повреждены (предусмотрел ведь, собака, возможную мою
реакцию!), и вместо смачного, тягучего плевка я смог лишь
воспроизвести его более или менее верную звуковую имитацию.
Чок поник головой и сокрушЛнно вздохнул.
-- Жаль, Гил, очень жаль. Не знал я, что ты такой жмот. Для
лучшего друга топор пожалел! Каково?! Вот он, образец
сверхжадности и суперэгоцентризма. И хотя твой плевок, Гил,
заведомо был обречЛн на неудачу, он всЛ же достиг цели -- ты
поразил меня в самую душу. Ты заплевал всю нашу дружбу, Гил, и
потому я смело заявляю тебе: ты дерьмо, Гил. Прости, но я должен
покинуть тебя. Навсегда.
Он ушЛл, не забыв прихватить и мой топор. Видать, недавняя
кремация не пошла ему впрок: чувство собственности было чуждо
ему, как мне была чужда страсть к берцовым костям. Кисти моих
рук, аккуратно отрубленные (моим же топором!) и тщательно
обглоданные, судорожно сжимались в бессильной ярости под
ближайшим кустом бузины.
Гнус и жадное комарьЛ облепили мой черепок и свирепо лакали
густеющую кровь.
Я задремал. Полуденное солнце нестерпимо жгло мой покинутый
череп, шест подо мной накренился, подобно Пизанской башне, и
угрожающе потрескивал. Сквозь ирреальный туман сомнамбулической
дрЛмы я видел, как две белые вороны методично выклЛвывают глаза у
слабо протестующего профессора древнеиудейского шизофренического
мармеладоведения, потом у кострища возник симпатичный мальчуган
лет семи и долго, с завидным упорством и неиссякаемым
любопытством, вилкой ковырял в пустых профессорских глазницах.
Слегка протухшую голову рыхлой дамы с чЛтко обозначившимся
косоглазием ещЛ утром уволок какой-то кудрявый тип с балалайкой и
накладными усами; судя по специфическому запаху, исходившему от
него, тип был чем-то сильно напуган. В три часа пополудни (этот
мерзавец Чок повесил на ветке, прямо перед моим носом, мои же
собственные часы, чтобы при случае я смело ориентировался в
четвЛртом, временном, измерении), -- итак, ровно в три часа
пополудни я чихнул. Шест подо мной хрустнул и переломился
пополам. Но не успел я коснуться земли, как был подхвачен чьей-то
умелой ногой (кроссовки "адидас", 41-й размер, никак не меньше) и
передан пасом владельцу китайских кедов. Отряд бойскаутов (бывший
пионерский), проходивший о ту пору по местам боевой славы своих
дедов и прадедов и забредший на глухую таЛжную тропу -- ту самую
тропу, которую облюбовали в своЛ время мы с Чоком -- долго
метелил меня, отрабатывая на моей многострадальной головушке
коронные снайперские удары профессионального футбола, пока я не
очутился в районе городской свалки, где и провЛл несколько
томительных суток.
Окончательно оклемавшись, я вернулся домой и завалился на
диван. Потом немного порассуждал.
Любопытные мысли о собственном бессмертии посетили мою
одинокую голову. Ежели понимать бессмертие буквально, рассуждал
я, то оно есть невозможность смерти. Захоти я в нынешнем своЛм
состоянии, к примеру, покончить жизнь самоубийством, я бы как раз
оказался в состоянии этой самой невозможности, ибо повеситься я
не мог ввиду отсутствия шеи, то есть того объекта, за каковой
обычно вешаются, застрелиться я тоже не мог -- нечем было бы
нажимать спусковой крючок (пальцы мои остались покоиться под
безымянным кустом бузины); не вышел бы из меня и полноценный
утопленник, ибо то, чем окрестил меня напоследок Отрыватель
Голов, в воде, как известно, не тонет. Помереть от голода я тоже
не питал особой надежды -- какой же может быть голод у существа,
лишЛнного желудка? Оставалось коротать вечность бессмертным и
умудрЛнным вековым опытом. Что я и сделал по здравому
размышлению, закатившись в угол сортира и предавшись думам о
собственной неуязвимости.
Ото всех этих мыслей меня обуял безудержный хохот,
перешедший к вечеру в сильнейшую икоту. Я захлебнулся от
переизбытка воздуха и умер. Бессмертным.
ЯВЬ
Длинный пронзительный гудок разрывает утреннюю сумеречную
тишину. Из-за здания станции на бешеной скорости вылетает
красно-зелЛная морда электрички. Машинист не собирается
тормозить -- поезд, согласно расписанию, проскакивает станцию
без остановки. Я стою на самом краю платформы и с замиранием
сердца гляжу на несущееся чудовище. Жутко и неуютно стоять
здесь, у самого края, но я не отступаю назад, так как знаю:
поезд проследует мимо, не задев меня. Наши с ним пути не
пересекутся. Но близость смерти завораживает, парализует, в
памяти внезапно всплывает один из персонажей Эдгара По,
панически боявшийся внутреннего подсознательного импульса,
способного столкнуть его в бездну, и потому избегавший любых
обрывов и пропастей, -- кто знает, не таится ли и во мне эта
демоническая сила, так называемый "инстинкт смерти" (снова
Фрейд!), не готовит ли она мне сюрприз? -- и в последний момент
я отшатываюсь назад, прочь от возможной опасности.
Что-то лЛгкое, маленькое, белое мелькает мимо меня. Голубь!
Он мчится наперерез длинному стальному чудищу, словно не желая
уступать тому дорогу. Неизбежность очевидна, глупая птица
обречена. Сердце моЛ сжимается от жалости к сей безрассудной
твари. Хлопок -- и белые перья, словно снежинки, медленно
кружатся над безлюдной платформой. Я не вижу случившегося, но
воображение восполняет пробел в моем знании: бедное птичье
тельце бесформенной кровавой массой быстро растекается по тупой
морде головного вагона электрички. Как всЛ просто,