если он настаивал на разговоре, то я давал ему лопату или мотыгу и он мне
помогал. И все шло своим чередом.
Я никогда не претендую на роль умельца в том деле, какое не могу делать хорошо.
Все плотницкие работы брали на себя мои друзья. Я не могу прямо вбить гвоздь. У
меня вообще отсутствуют способности к плотницкому делу. Мне всю жизнь везло на
друзей; если я не умею что-то делать, то мне с радостью помогают в этом друзья.
Хотя я ничего не строил, безусловно, хватало другой работы, чтобы участок не
зарастал кустарниками. Приходилось расчищать землю от зарослей. Не забывайте,
когда я впервые приехал туда, в этих местах были буквально джунгли. Чудовищный
дубняк по высоте доходил до потолка комнаты и его корни занимали площадь около
половины акра, то есть большую часть участка. С помощью друга мне в основном
удалось их выкорчевать. Примерно через год я принялся перекапывать весь участок
размером в акр. Копал глубокие траншеи, как во время первой мировой войны, чтобы
добраться до корней проклятого дубняка. Это была бесполезная работа, поскольку,
по-видимому, их корни бесконечны. Я постоянно вел с ними борьбу. Даже когда
спускался за почтой, у меня в руке была палка и я крошил вокруг себя заросли.
Это был единственный спо-
703
соб проложить себе путь. Но я ничего не строил и не крыл крышу черепицей.
Черепичной кровлей занимался мой друг Доунер. Жизнь в Биг Суре была суровой.
Приходилось поддерживать превосходную физическую форму. Это была очень активная
жизнь. Первые год-два я каждый день поднимался и спускался с этого холма,
проходил в один конец расстояние в две мили. Длинный, крутой холм. Я не только
гулял, но также таскал на спине тюки, набитые всякой всячиной -- бакалейными
товарами, керосином для ламп, всевозможными вещами. Часто мне приходилось ходить
по два раза, чтобы забрать весь этот хлам. А потом, закончив работу, каждый день
я уходил бродить по холмам. Нахаживал за одну прогулку еще четыре-пять миль.
Когда дети были маленькими, один из них всегда сидел у меня на закорках.
Один раз я надолго уехал в Европу с Ив, вскоре после ее приезда, а другой -- еще
с кем-то, что ускорило мой отъезд из Биг Сура.
Видите ли, каждый раз, женившись, я прекращал встречаться с другими женщинами. В
моей жизни всегда было много женщин, но обычно я позволял себе эти шалости, если
можно это так назвать, в те периоды, когда был холост. Как я уже говорил, когда
меня пригласили в жюри Каннского кинофестиваля, я попросил молодую женщину,
проживавшую в Биг Суре, сопровождать меня. Ив сказала, что не возражает. Но в
тот же день, когда девушка прибыла в Канн, я получил от Ив телеграмму со
словами:
"Подаю на развод".
Вернувшись из Европы, мы с Ив продолжали какое-то время жить вместе. Как вы
понимаете, мне было нелегко жить с ней после развода, хотя мы и оставались
добрыми друзьями. Все это время дети жили в Лос-Анджелесе со своей матерью,
которая опять шла замуж и снова развелась. Дети умоляли меня приехать и общими
усилиями воссоздать семью. Они скучали по мне, мне не хватало их, так что я
согласился. Ив осталась в Биг Суре и вскоре вышла замуж за моего ближайшего
соседа.
В Париже я вкусил свободы, в Биг Суре --обрел спокойствие души. Думаю, я
действительно там полностью интегрировался.
Во время недавней поездки в Биг Сур я не обнаружил никаких радикальных перемен
-- просто прибавилось домов и людей. Биг Сур остается почти таким же, каким был
всегда. Он казался мне первозданным. И, мне кажется, так будет всегда.
Но жить я бы туда не вернулся. Эта часть моей жизни закончена. Стоит мне
откуда-то переехать, и я покидаю
704
эти места навсегда. Кроме того, я больше не выдержал бы этой жизни физически.
Подъемы и спуски с холма -- слишком большая нагрузка для моего артритного бедра.
Но как чудесно было в Биг Суре, когда я побывал там в прошлом декабре: и дождь,
и все вокруг. Боже, в ту минуту, когда я туда приехал, я спросил себя, как я мог
покинуть эти места. Бодрящий воздух, бесконечная линия горизонта. Находясь на
своей веранде, выходившей на безбрежный океан, я всегда думал о Китае, до
которого -- тысячи миль, и о рождении нового общества, возможно, общества
мирного созидательного труда.
ЖИВОПИСЬ
Важно овладеть основами мастерства. а в старости набраться храбрости и рисовать
то, что рисуют дети, не обремененные знаниями.
Мое описание процесса живописи сводится к тому, что ты что-то ищешь. Думаю,
любая творческая работа -- нечто подобное. В музыке извлекаешь ноту. Она ведет к
следующей ноте. Одно определяет другое. Если подходить к этому философски, идея
заключается в том, что твоя жизнь -- вереница мгновений. В таком случае каждое
мгновение определяет последующее. Ты не должен рваться вперед, перемахивая через
пять ступенек, поднимайся только на самую ближайшую, и, если можешь этого
придерживаться, с тобой всегда все будет в порядке. Люди слишком далеко
заглядывают, ищут окольных путей и все такое. Думайте только о ближайшем
будущем. Делайте только то, что у вас перед носом. Это так просто, но,
по-видимому, лишь немногие способны так жить.
Полагаю, вы не представляете себе, как я начал заниматься живописью. У меня был
друг детства, с которым мы продружили всю жизнь, пока он не умер -- несколько
лет назад. Мы были знакомы с десяти лет. Разница между нами состояла в том, что
в десять лет он уже был талантливым художником. Учитель говорил: "Эмиль, иди к
доске и нарисуй нам что-нибудь", и он шел и рисовал. К сожалению, в юности мой
друг превратил свой талант в источник дохода. Надо было содержать мать, отца,
сестру и брата. Он так никогда и не стал великим художником, но остался тонким
ценителем искусства. Мы ночи напролет просиживали с ним, разглядывая книги по
искусству, изучая
705
репродукции, обсуждая школы, периоды, технику. Это был очень важный период в
моей жизни. Я еще ничего не нарисовал. Считал себя в этой области бездарью.
Положение изменилось, когда я увидел альбом акварелей Георга Гроша. На обложке
этого альбома ("Ессе Ното") -- портрет мужчины. Как-то ночью, не знаю, что на
меня нашло, я скопировал этот портрет и получилось очень неплохо. "Ей-богу,
может быть, я умею рисовать красками", -- сказал я. Вот так я и начал.
В дни юности, когда я впервые взялся за кисть, происходило довольно много
событий. Я был тогда отчаянно беден. Все, что я мог сделать, чтобы развлечься,
это добыть бумагу -- любую бумагу, оберточную, для завертывания мяса,
удивительным образом подходящую для определенных занятий, -- и рисовать.
Но не надо забывать о моем друге Эмиле, столь замечательно подковавшем меня,
привившем мне художественный вкус и благоговение перед искусством. Эмиль Шнеллок
из Бруклина. Он был талантлив, но не состоялся как художник. Он стал
преподавателем в женском художественном колледже. Должен сказать, что учителем
он был превосходным.
Впоследствии я работал с несколькими художниками, моими друзьями, -- Эйбом
Раттнером, Хилаиром Хайлером, Хансом Райхлем. Я сказал им, что хочу лучше узнать
технические приемы. После двух-трех занятий они ответили: "Ну хватит, Генри. Не
старайся научиться. Лучше обойдись без этого". Сообща они отговаривали меня, но
в мягкой форме. Они имели в виду, что не хотят убивать те крохи таланта, которые
во мне были. К тому же они поняли, насколько я бездарный ученик. И были правы.
Из живописцев я больше других чтил Ханса Райхля -- немецкого художника,
эмигрировавшего в Париж. Его картины нравились мне даже больше, чем работы Пауля
Клее. Пауль Клее и Джон Марин -- два мастера акварели, к которым я хотел бы
когда-то приблизиться в своей работе, но мне это не удается. И если говорить о
том, кто повлиял на меня, то, несомненно, на первое место я поставил бы их и
Райхля. Но еще до них, задолго до того, как я о них услышал, это были японские
мастера. Они и сегодня остаются моими любимыми художниками и кумирами. Я имею в
виду таких живописцев, как Утамаро, Харосиге и Хокусаи. Мне никогда не надоедает
смотреть на их картины.
Мне говорят: "В этой работе вы изменили свою манеру". На это я отвечаю, что они
не понимают, о чем говорят. Как вы помните, к этому времени я нарисовал
706
3000 акварелей; я прекрасно помню все свои работы и просто не понимаю, что люди
хотят сказать подобными высказываниями. Безусловно, стиль моего письма меняется.
Я и сам меняюсь изо дня в день, но это не те радикальные перемены, как,
например, у Пикассо, поскольку у меня отсутствует его дарование.
Порой мне бывает жалко Пикассо, хотя я и знаю, что он один из великих, поистине
великих людей в таком обществе, как наше. Но я жалею его за то, что он -- раб
или жертва своих творений, своего рода невольник своей музы. Говорят, он
чувствует себя несчастным, если не работает. Он, так сказать, не может
наслаждаться жизнью, не работая. Но я должен отметить одно обстоятельство. Мне
кажется, все его высказывания -- кладезь мудрости, они звучат образно и
остроумно. Его можно спросить о чем угодно, даже о том, в чем он ничего не
смыслит, и получишь удивительный ответ. Его ум постоянно работает, и это не тот
ум, что повторяет без конца: "Я знаю, я это изучал, я к этому готовился". Нет,
это ум острый, неожиданный, спонтанный. Понимаете, я думаю, в мире очень немного
настоящих мыслителей, ведь по сути все мы -- лунатики; мы не думаем, мы просто
реагируем. Говорим то, что слышали, повторяем то, что заимствовали у других. У
нас нет собственного мнения. А суждения Пикассо оригинальны, и даже если они
сумасшедшие, абсурдные, перевернутые вверх дном, по-моему, они исполнены
величайшего смысла.
А сейчас мне вспоминается другой факт, касающийся моей любви к китайской
мудрости. Ведь для китайца все эти размышления и муки творчества -- просто
забава. Он не придает им первостепенного значения. Возможно, это и самая
захватывающая игра, но всего лишь развлечение. Живопись -- для меня развлечение.
Я знаю одно: я хочу рисовать; на самом деле больше ни о чем я не думаю. Мне
нравится ощущать в своей руке кисть. Но что это такое, отчего я занимаюсь
живописью, что происходит, я никогда не узнаю.
Иногда я смотрю на открытку или рекламу и завожусь: "Как хотелось бы нарисовать
нечто подобное", -- говорю я себе. Цветные открытки на самом деле вызывают у
меня интерес. Ставлю открытку перед собой и говорю себе, что собираюсь ее
скопировать. Это может быть пейзаж: гавань с лодками и здания; конечно же,
нарисованный моей рукой, он оказывается совершенно другим, поскольку я
неспособен даже толком скопировать.
Было время, когда те или иные страны ассоциировались У меня с определенными
оттенками красок. Так Китай
707
я помню -- желтый, прежелтый. Китайская желтизна -- это нечто такое, что всегда
меня очень интересовало. Раньше дни и ночи напролет я просиживал с Эмилем
Шнеллоком, моим первым другом и художником. Мы часто говорили об оттенках
красок. Однажды я спросил его: "Как у тебя получается золотистый отлив?" Да, я
задавал подобные наивные вопросы. Это продолжалось всю ночь, разговор о
золотистом оттенке, как его добиться, кто в этом преуспел и т. д. В течение
недели или более того я сходил с ума по желтому цвету, все представлял себе в
желтых тонах и рисовал желтыми красками.
Кстати, я часто использую губку. Временами добиваешься желаемого эффекта в
работе над акварелью. А еще очень люблю -- ив этом, наверное, я преуспел больше
всего, -- когда у меня ничего не получается. Обычно это лист очень плотной
бумаги, который мне жалко выбрасывать. Так что я опускаю акварель в ванночку и
изо всех сил тру ее щеткой. Не имеет значения, насколько я смыл краски: следы
все равно остаются. Затем переворачиваю обесцвеченный лист другой стороной и
рисую на нем что-то прямо противоположное. Тусклый фон неудавшейся картины
определяет новую работу.
Такого рода технические приемы можно рассмотреть с философской точки зрения,
чего люди, как мне кажется, никогда себе не представляют. В наших руках некая
великая сила: \ способность превращать одно в другое. Когда что-то не
получается, ты вынужден устранять неполадки. Мне кажется, это благо ниспослано