девочке? Или о товарище? А может, о взрослой женщине? О какой-нибудь
родственнице, например.
Создав свое Братство, мы прежде всего дали клятву не проболтаться о
нем аббату Леба, поскольку никто из нас не сомневался, что священник ни за
что не поверит в невинность наших отношений, раз это общество секретное и
собирается тайком от взрослых гдето в укромном месте. И тем не менее наше
Братство было действительно "невинным" в том самом смысле, в каком это
понимал аббат Леба.
Я пожимаю плечами.
- Ясно, я не стану докладывать о наших делах кюре. Об этом даже не
думайте. Я сказал, что попрошу прощения у того, кто вправе меня простить.
И теперь я ухожу.
Я встаю и отрывисто бросаю:
- Идешь со мною, Колен?
- Конечно, - отвечает малыш Колен, чрезвычайно гордый, что я выбрал
именно его.
И, копируя каждое мое движение, он удаляется следом за мной, оставив
онемевших от изумления сотоварищей по Братству.
Наши велосипеды запрятаны в зарослях кустарника, неподалеку от замка.
- Чешем в Мальжак, - коротко командую я.
Мы мчимся бок о бок, не произнося ни слова, даже когда наши
велосипеды катятся по равнине. Я очень люблю малыша Колена, и я всячески
поддерживал его, когда он только поступил в школу, потому что среди этих
здоровенных парней, которые в двенадцать лет уже сами водили трактора, он
казался легким и хрупким, как стрекоза, - с быстрыми и хитрыми глазками
орехового цвета, бровями домиком и улыбчивыми, так и ползущими вверх
уголками губ.
Я надеялся, что в церкви уже никого нет, но, едва мы уселись на
скамье у исповедальни, из ризницы, шаркая ногами, вышел согбенный аббат
Леба. В полутьме я с содроганием заметил, как появился из-за колонны его
длинный крючковатый нос и торчащий вперед подбородок.
Как только он завидел наши фигуры в этот неурочный час в церкви, он
набросился на нас, будто хищный коршун на лесных мышат, вперив
пронизывающий взгляд в наши глаза.
- Чего это вы сюда заявились? - грубо спрашивает он.
- Я зашел немного помолиться в храме, - отвечаю я, глядя на
священника простодушным, ясным взором, благопристойно скрестив ладони на
гульфике штанов. И елейным голосом добавляю: - Как вы нас учили...
- А ты? - строго обращается он к Колену.
- Я тоже, - отвечает Колен, но его смешливый рот и хитрые глаза
ставят под сомнение серьезность ответа.
Он нахлынувшего подозрения у кюре даже расширились глаза, он
поочередно смотрит то на меня, то на Колена.
- А уж не покаяться ли в чем вы сюда пришли? - спрашивает он,
обращаясь ко мне.
- Нет, господин кюре, - говорю я с твердостью в голосе. И добавляю: -
Ведь я исповедовался только в эту субботу.
Кюре с негодование распрямляет согбенную спину и говорит,
многозначительно глядя на меня:
- Ты хочешь сказать, что с субботы по сей день у тебя не было грехов?
Я слегка тушуюсь. Увы, священнику известно о моей преступной страсти
к Аделаиде. Во всяком случае, я считаю ее таковой с той минуты, когда кюре
на исповеди воскликнул: "Стыдись! По возрасту эта женщина годится тебе в
матери. - И непонятно почему добавил: - И ведь она весит в два раза
больше, чем ты". Как будто в любви имеют какое-то значение килограммы. Тем
более когда все сводится только к "дурным мыслям".
- Были, конечно, но ничего серьезного.
- Ничего серьезного! - восклицает с возмущением священник, сцепляя
пальцы. - Что же, например?
- Я солгал отцу, - наобум говорю я.
- Так, так, - бормочет аббат Леба. - А что еще?
Я смотрю на него. Не заставит же он меня насильно каяться в грехах
прямо так вот сразу, посреди церкви! Да еще в присутствии Колена!
- Больше ничего, - не дрогнув, отвечаю я.
Аббат Леба бросает на меня испытующий взгляд, я решительно отбиваю
его простодушной ясностью своих глаз, и этот взгляд сникает, скатываясь
куда-то вниз по длинному носу.
- А у тебя? - спрашивает он, обернувшись к малышу Колену.
- У меня то же самое! - отвечает Колен.
- У тебя то же самое! - хихикает священник. - Ты, значит, тоже солгал
отцу и считаешь это несерьезным грехом.
- Нет, господин кюре, - говорит Колен, - я солгал не отцу, а матери.
- И уголки его смешливого рта ползут вверх.
Я боюсь, что аббат Леба сейчас взорвется и выставит нас из святого
храма. Но ему удается совладать с собой.
- Значит, - говорит он, по-прежнему обращаясь к Колену, и в голосе
его слышится угроза, - значит, тебе пришла в голову благая мысль зайти в
церковь и помолиться богу?
Я уже открываю рот, готовясь ответить, но аббат резко обрывает меня.
- Помолчи, Конт! Вечная история! Слова никому не дашь сказать! Пусть
отвечает Колен!
- Нет, господин кюре, эта мысль пришла в голову не мне, а Конту.
- Ах, значит, Конту! Чудесно! Чудесно! Это уже начинает походить на
правду, - с тяжеловатой иронией замечает кюре. - А где вы были, когда эта
мысль осенила его?
- На дороге, - говорит Колен. - Мы ехали на велосипедах, и вдруг ни с
того ни с сего Конт говорит мне: "Послушай, не заехать ли нам помолиться в
церковь?" А я говорю: "Ну что ж, это идея". Ну, вот мы и заехали. - И
уголки его губ невольно снова ползут вверх.
- "Послушай, не заехать ли нам помолиться в церковь", -
передразнивает его кюре, едва сдерживая ярость. И вдруг добавляет, словно
наносит стремительный удар шпагой: - А где вы были, позвольте узнать,
прежде чем оказались на этой дороге?
- В "Семи Буках", - не моргнув глазом отвечает Колен.
Это просто гениально со стороны малыша, ведь единственный человек во
всем Мальжаке, к которому кюре уж никак не может обратиться, чтобы
выяснить, правду ли мы говорим, - это мой дядя.
Мрачный взор кюре, оторвавшись от моих ясных глаз, натолкнулся на
ладьеобразную ухмылочку Колена. Он попал в положение мушкетера, у которого
во время дуэли шпага отлетела метров на десять в сторону, во всяком
случае, такой образ мне рисуется, когда спустя некоторое время я
пересказываю наш разговор с кюре своим приятелям.
- Ну что же, помолитесь, помолитесь! - говорит наконец аббат Леба
язвительно. - И тому и другому это не помешает, ох еще как не помешает!
Он поворачивается к нам спиной, словно отдает нас в руки Дьявола. И
своей шаркающей походкой, сгорбившись, выставив вперед длинный нос и
тяжелый подбородок, медленно удаляется в ризницу, и дверца гулко
захлопывается за ним.
Когда снова воцаряется безмолвие, я, молитвенно скрестив на груди
руки, устремляю взор на слабый свет, исходящий из дарохранительницы, и
говорю тихо, но так, чтобы было слышно Колену:
- Господи, прости меня за то, что я оскорбил религию!
Если бы в этот момент дверцы дарохранительницы, озарившись вдруг
ярким светом, разверзлись и оттуда раздался торжественный и звучный, как у
диктора, голос: "Я прощаю тебя, дитя мое, но в наказание повелеваю тебе
прочитать десять раз "Отче наш", - меня бы, видимо, это даже не удивило.
Но голос не прозвучал, и волей-неволей мне пришлось самому наложить на
себя наказание: десять раз прочитать "Отче наш". Я уже готов был для
ровного счета десять раз отбарабанить и "Богородицу", но сообразил, что,
если паче чаяния сам господь бог - протестант, ему может оказаться
неугодным, что я так возвеличиваю Деву Марию.
Я успел лишь трижды прочесть молитву, когда Колен, толкнув меня
локтем в бок, проговорил:
- Чего ты там бормочешь? Пошли!
Я повернул к малышу голову. И строго взглянул на него.
- Подожди! Я должен отбыть наказание, которое он на меня наложил.
Колен молчит. Он молча простоит рядом со мной все это время. Не
проронив ни слова. Ни о чем не спрашивая. Не удивляясь.
Я не задумываюсь сейчас над тем, был ли я тогда достаточно
чистосердечен. Для мальчишки одиннадцати лет - все игра, серьезных проблем
еще просто не существует, Но меня поражает то мужество, с которым я, минуя
посредничество аббата Леба, решился выйти на прямую связь с господом
богом.
Апрель 1970 года: следующий межевой столб. Я перескакиваю через целых
двадцать лет. Мне не очень легко сразу же, сбросив короткие штанишки,
облачиться в брюки взрослого человека. Вот я уже 34-летний, директор школы
в Мальжаке, мы сидим с дядей на кухне в "Семи Буках", друг против друга, и
он попыхивает своей трубкой. Торговля лошадьми идет у него удачно, вернее,
даже слишком удачно. Чтобы расширить дело, дяде нужно прикупить земли. Но
стоит ему приглядеть земельный участок, как цена его тут же удваивается -
Самюэля Конта считают богатым человеком.
- Взять хотя бы Берто. Ты его знаешь. Два года морочил мне голову. А
сейчас заломил такую цену! А в общем, плевать я хотел на эту ферму Берто.
Я ведь о ней подумывал только на худой конец. Скажу тебе, Эмманюэль, без
утайки: вот что бы мне хотелось заполучить, так это Мальвиль.
- Мальвиль!
- Да, - говорит дядя, - Мальвиль.
- Да на кой черт он тебе сдался? - с искренним изумлением спрашиваю
я. - Там же ничего нет, кроме леса да развалин.
- Эх, братец ты мой, - вздыхает дядя, - видно, придется тебе
объяснить, что же такое Мальвиль. Прежде всего это шестьдесят пять
гектаров отличной земли, правда, сейчас она поросла лесом, но лес-то
молодой, ему не больше пятидесяти лет. Мальвильэто также виноградник,
который давал лучшее в нашем крае вино еще во времена моего папаши.
Виноград, конечно, придется сажать заново, но ведь землято - какая она
была, такая и осталась. А знаешь, какой в Мальвиле подвал, второго такого
в Мальжаке не сыщешь: со сводчатыми потолками, прохладный и огромный, как
внутренний двор в школе. Кроме того, Мальвиль-это крепостная стена,
приладь к ней навесы, а из камня - его там хоть завались, и уже
обтесанного, только изволь наклониться да поднять - строй сколько душе
угодно стойла да конюшни. И потом, Мальвиль здесь, рядом, рукой подать,
одна лишь стена отделяет его от "Семи Буков". Можно подумать, - добавил
он, не улавливая всей комичности этих слов, - что замок служит
продолжением фермы. Как будто когда-то он уже принадлежал ей.
Наш разговор состоялся после ужина. Дядя сидел боком к кухонному
столу, потягивал трубку, он распустил ремень, штаны чуть сползли, и мне
виден был его впалый живот.
Я смотрю на дядю, и он понимает, что я угадал его мысли.
- Да ничего не попишешь, - говорит он. - Запорол я такое дело! -
Новая затяжка табачком. - Разругался вдребезги с Гримо.
- Кто такой Гримо?
- Доверенное лицо графа. Пользуясь тем, что граф - а тот постоянно
живет в Париже - полностью доверяет ему и без него шагу не шагнет, этот
самый Гримо решил содрать с меня взятку. Он назвал ее "вознаграждение за
переговоры".
- Ну что ж, звучит вполне прилично.
- И ты так считаешь? - говорит дядя. Он снова затягивается.
- И сколько же?
- Двадцать тысяч.
- Силен!
- Конечно, сумма немалая. Но можно было поторговаться. А вместо этого
я взял да и написал графу, А граф-то, этот дурак набитый, взял да и
переслал мое письмо Гримо. И этот подлец пожаловал ко мне выяснять
отношения.
Дядя вздыхает, и вздох его тонет в клубах табачного дыма.
- Тут я снова дал маху. И на этот раз окончательно все испортил. Я
отчехвостил этого проходимца. Как видишь, и в шестьдесят лет случается
делать глупости. В делах нельзя распускать свой норов, запомни это
хорошенько, Эмманюэль. Даже когда сталкиваешься с самым отпетым негодяем.
Потому что и у негодяя, и у самого последнего подонка, оказывается,
все-таки есть самолюбие. Он не простил мне нашего с ним разговора. Я