- А ты разве не съешь кусочек пирога? - спрашивает отец хриплым
голосом, какой обычно бывает у людей, привыкших молчать.
Опомнился наконец, но я даже не чувствую благодарности за эту
запоздалую поддержку. Я оборачиваюсь и, не вынимая рук из карманов, сухо
бросаю через плечо:
- Перебьемся!
- Ишь язык распустил! Ты как разговариваешь с отцом! - тут же
встревает мать.
Я не собираюсь выслушивать, что она понесет дальше. Теперь эта
волынка надолго. Мало того, что она меня лишила удовольствия, сейчас она
отобьет всякий аппетит у отца.
Я вылетаю во двор фермы и, засунув в карманы сжатые кулаки, с яростью
шагаю из конца в конец, У нас в Мальжаке отца считают добрейшим человеком,
мягким, как свежевыпеченный хлеб. Правильно считают. Но уж слишком много в
нем мякиша и совсем нет корки.
Моя мысль лихорадочно работает, жгучая горечь и гнев переполняют
меня. С этой стервой (я именно так ее называю) невозможно поговорить
серьезно. Чуть что - набрасывается на меня, выставляет на посмешище перед
этими дурехами, да еще и наказывает. Нет, я вправду не могу простить ей
этого пирога. И дело тут, конечно, не в самом пироге, а в том унижении,
которое я из-за него испытал. Расправив уже хорошо развитые плечи, со
стиснутыми кулаками в карманах, я продолжаю мерить шагами двор. Оставить
без сладкого первого ученика департамента!
Вот она, пресловутая последняя капля: чаша моего терпения
переполнена. Я задыхаюсь от бессильной злобы. С тех пор прошло более
тридцати лет, но я до сих пор помню, какая во мне тогда клокотала ярость.
Бросая взгляд в прошлое, я понимаю, что не был рожден Эдипом. Даже в
помыслах я не посягал на свою Иокасту. Роль Иокасты в моей судьбе было
суждено сыграть другой женщине - Аделаиде, хозяйке бакалейной лавки в
Мальжаке. Эта пышная блондинка заразительно смеялась, щедро угощала
конфетами и, кроме того, обладала умопомрачительным бюстом. Роль
отца-соперника в этом "эдиповом комплексе" я подкинул (ну и жаргон!)
своему дяде. Он (в ту пору я об этом не догадывался) был в близких
отношениях с нашей прекрасной лавочницей. Таким образом, добровольно
отказавшись от своей семьи, я, сам того не зная, завел себе новую,
истинную.
Было у меня в детстве и еще одно дорогое моему сердцу семейство,
созданное моими собственными руками: так называемое Братство. Архитайное
общество из семи членов, учрежденное мной в школе Мальжака (население 41
человек, церковь XII века), это было мое детище, моя семья, и в качестве
главы этой семьи я мог проявить в полной мере дух предприимчивости,
которого начисто был лишен мой собственный родитель и который крепчал во
мне с каждым днем под моей внешней мягкостью.
Видимо, меня слишком жестоко обидели, если я принял решение: укроюсь
в лоне созданной мною семьи. Надо только дождаться, когда, выйдя из-за
стола, отец отправится вздремнуть после обеда, мать начнет мыть посуду, а
ее драгоценные завитые дочки будут крутиться у ее юбки. Тогда я проберусь
к себе на мансарду, соберу вещевой мешок (подарок дяди), затяну его потуже
и сброшу на дрова, сложенные в поленницу под самым моим окном. Покидая
отчий дом, я оставляю на столе записку, адресованную по всей форме
господину Симону Конту, земледельцу, ферма "Большая Рига", Мальжак.
Дорогой папа!
Я ухожу. В этом доме ко мне относятся совсем
не так, как я того заслуживаю.
Обнимаю тебя.
Эмманюэль.
И пока мой бедняга отец безмятежно спит за плотно закрытыми ставнями,
даже не подозревая, что у его фермы нет больше наследника, я что есть духу
лечу на велике по солнцепеку в сторону Мальвиля.
Мальвиль - огромный, полуразрушенный замоккрепость XIII века на
выступе гигантской отвесной скалы, возвышающейся над долиной реки Рюны.
Нынешний владелец замка бросил его на произвол судьбы, а с тех пор как
тяжеленная каменная глыба, оторвавшись с галереи, опоясывающей донжон,
задавила какого-то туриста, вход в замок запрещен. Общество по охране
архитектурных памятников вывесило свои таблички, а единственную дорогу в
Мальвиль, идущую по склону холма, мэр Мальжака приказал затянуть четырьмя
рядами колючей проволоки. И как бы подкрепляя проволочные заграждения -
мэрия здесь уже ни при чем, - тянутся еще метров на пятьдесят непроходимые
заросли колючего кустарника, разрастающегося с каждым годом вдоль старой
дороги, идущей от скалы и отделяющей головокружительный Мальвиль от холма,
где прилепилась ферма моего дяди - "Семь Буков".
Это здесь. Под моим дерзновенным началом Братство нарушило все
запреты. Мы проделали с ребятами невидимую лазейку в колючей проволоке,
прорубили в гигантском кустарнике туннель, который заканчивался столь
хитроумным коленом, что его невозможно было разглядеть с дороги. На втором
этаже донжона - главной башни замка - мы частично восстановили пол и
перекинули от балки к балке мостки, сколоченные из старых досок,
позаимствованных мною в дядином сарае. Теперь через огромный зал можно
было пробраться в комнату, и Мейсонье, в ту пору уже вовсю работавший в
столярной мастерской своего отца, вставил там оконную раму и навесил
дверь, запирающуюся на замок.
Дождь и снег в башню не попадали. Ребристые сводчатые потолки устояли
перед натиском времени. В нашем пристанище имелась также печка и, кроме
того, стол, табуретка и старый тюфяк, покрытый мешками.
Мы умели хранить свою тайну. Уже целый год как мы оборудовали себе
этот уголок, но никто из взрослых о том не догадывался. Вот в этом убежище
я и решил укрыться до начала учебного года. По дороге я сумел перекинуться
словечком с Коленом, он обо всем расскажет Мейсонье, тот - Пейсу, а Пейсу
- уже всем остальным. Так что, пустившись в эту авантюру, я принял меры
предосторожности.
Я провожу в заточении весь вечер, ночь и весь следующий день. Это
вовсе не так приятно, как представлялось мне вначале. Стоит июль, и мои
товарищи помогают взрослым в поле, я увижу их не раньше вечера. Сам я не
решаюсь высунуть нос из Мальвиля. Из "Большой Риги", верно, уже сообщили
жандармам.
В семь часов раздается стук в дверь. Я жду долговязого Пейсу, он
должен подбросить мне пропитание. Отодвинув задвижку, я грубо кричу со
своего сурового ложа, где целый день провалялся с полицейским романом в
руках:
- Входи, кретин здоровый!
Входит мой дядя Самюэль. Он протестант, отсюда и его библейское имя.
Вот он предо мной, собственной персоной, в клетчатой рубахе с распахнутым
на сильной шее воротом и в старых галифе (он служил в армии в
кавалерийских частях). Он стоит в проеме низкой двери, касаясь лбом
каменной перемычки, и, нахмурившись, смотрит на меня, но я вижу, что его
глаза смеются.
Мне бы хотелось остановить этот кадр. Ведь растянувшийся на тюфяке
мальчишка - это я. Но и стоящий на пороге дядя - тоже я. В ту пору дяде
Самюэлю было на год меньше, чем сейчас мне, а все в один голос утверждают,
что между нами разительное сходство. Мне кажется, что в этой сцене, где
было сказано так мало слов, я вижу, как сошлись вместе мальчуган, каким я
когда-то был, и взрослый мужчина, каким я стал теперь.
Нарисовать портрет дяди - это почти что изобразить самого себя. Дядя
был мужчиной высокого роста, крепкого телосложения, очень широкоплечий, но
с узкими бедрами, на его квадратном, опаленном солнцем лице над голубыми
глазами будто углем были нарисованы густые брови. У нас в Мальжаке люди
необычайно словоохотливы. Но дядя предпочитал молчать, когда сказать ему
было нечего. А если он говорил, то говорил очень кратко, без лишних слов,
сразу о главном. И жесты у него тоже были скупые.
Особенно мне нравится в нем твердость характера. Ведь в моей семье и
отец, и мать, и сестры - все такие вялые. Нет у них четкости в мыслях. И
речи както растекаются.
Меня также восхищает дух предпринимательства, живущий в дяде. Он
давно распахал все принадлежащие ему земли. Запрудив один из рукавов Рюны,
он устроил садки, и у него там водится форель. У дяди прекрасная пасека с
двумя десятками ульев. Он даже купил по случаю счетчик Гейгера и
собирается поискать уран в вулканической породе, выступающей на склоне
холма. А когда повсюду начали появляться ранчо и коневодческие фермы, он
тут же продал коров и стал разводить лошадей.
- Я знал, что ты здесь, - сказал дядя.
Я уставился на него, онемев от изумления. Но уж мы-то с ним хорошо
понимали друг друга. И дядя тут же ответил на мой безмолвный вопрос.
- Все доски, - сказал он. - Доски, которые ты прошлым летом спер у
меня из сарая. У тебя не хватило силенок тащить их, и ты тянул их по
земле. Вот я и пришел сюда по твоему следу.
Значит, целый год ему была известна наша тайна! И он никому и словом
не обмолвился, даже мне ничего не сказал.
- Я проверил, - продолжал он. - На галерее вокруг донжона вроде бы
все в порядке, больше с нее уж ничего не грохнет.
Меня захлестнула волна благодарности к дяде. Значит, он тревожился за
меня, следил, чтобы тут со мной ничего не случилось, но не говорил об
этом, не докучал мне. Я взглянул на него, но дядя отвел глаза в сторону -
недоставало еще расчувствоваться. Он схватил табуретку, проверил,
устойчива ли она, и, широко расставив ноги, оседлал ее, словно лошадь. И
тут же понесся галопом прямо к цели.
- Вот что, Эмманюэль, они никому ничего не сказали. Даже жандармам не
заявили. - Он улыбается. - Ты же знаешь ее - больше всего боится, как бы
люди не стали судачить. Я тебе вот что хочу предложить. Поживи-ка у меня
до конца каникул. А когда начнется учебный год, тут все само собой
образуется, ты снова вернешься в свой пансион в Ла-Роке.
Молчание.
- А по субботам и воскресеньям? - спрашиваю я. У дяди вспыхивают
глаза. Я перенимаю его манеру: разговариваю полунамеками. Если я мысленно
уже "вернулся" в школу, выходит, я согласен пожить до конца каникул в его
доме.
- Если хочешь, будешь приезжать ко мне, - говорит он поспешно, махнув
рукой.
Снова недолгое молчание.
- Время от времени будешь обедать в "Большой Риге".
Этого совершенно достаточно, чтобы соблюсти приличия, любящая моя
мамочка. Я прекрасно понимаю, что подобное соглашение всех вполне устроит.
- В общем, - легко вставая с табуретки, говорит дядя, - если
согласен, затягивай свой мешок и топай ко мне, на берег Рюны, я там
заготавливаю корм для лошадей.
Дядя тут же уходит, а я уже затягиваю свой вещевой мешок.
Пробравшись через туннель в кустарнике и лазейку в колючей проволоке,
я скатываю под горку на велике в старое русло пересохшей ныне речушки,
отделяющее отвесный утес Мальвиля от холма с пологими склонами,
принадлежащего дяде. Я до смерти рад, что наконец выбрался из своего
убежища. В ложбине царит полумрак; деревья, которыми поросли развалины
крепостных стен, отбрасывают мрачные тени, и я вздыхаю полной грудью,
только когда вырываюсь на простор, в залитую солнцем долину Рюны. Самым
чудесным, предзакатным солнцем, какое бывает только летом на ущербе дня.
Дядя открыл мне волшебство этого часа. В знойном воздухе разливается
томительная нега. На всем лежит золотистый свет, изумрудом наливается
зелень лугов и длиннее становятся тени. Я прямиком лечу к красному
дядиному трактору. За трактором тянется прицеп с высоченной кучей
пожелтевшей травы. А еще дальше, вдоль берега Рюны, высаженные ровными
рядами, шелестят серебристой листвой тополя. Я люблю этот шум, он