снабжена примечаниями, касающимися ее смысла, происхождения и связи с
местными историческими традициями. К ней был только один комментарий:
"Любопытно". Но кто мог распевать эту "любопытность" под моим окном так
поздно ночью и почему? Ведь во всем Грейнитхед могло найтись самое большее
с дюжину человек, знающих эту песню или хотя бы ее мелодию.
Именно про эту песенку Джейн всегда говорила мне, что она "безумно
грустная".
Я стоял у окна, пока не замерз. Мои глаза медленно привыкли к
темноте, и я смог различить черные скалистые берега пролива Грейнитхед,
обрисованные волнами прибоя. Я отнял руку от стекла. Ладонь была ледяной и
влажной. На стекле на секунду остался отпечаток моих пальцев, словно
зловещее приветствие, а потом он исчез.
Я на ощупь я нашел выключатель и зажег свет. Комната выглядела как
обычно. Большая деревянная раннеамериканская кровать с пузатыми пуховыми
подушками; резной двустворчатый шкаф; деревянный комод для белья. На
другой стороне комнаты, на столе, стояло маленькое овальное зеркальце, в
котором я видел бледное отражение собственной физиономии.
Я подумал, будет ли признаком нервного срыва то, что я спущусь вниз и
налью себе солидную порцию? Я поднял с пола синий халат, который бросил
там вечером перед тем, как отправиться в постель, и натянул его.
С тех пор, как Джейн не стало, дом стал удивительно тихим. Еще
никогда я не отдавал себе отчета в том, сколько шума издает живое
существо, даже во сне. Когда Джейн была жива, она наполняла дом своим
теплом, своей личностью, своим дыханием. Теперь же во всех комнатах, куда
я заглядывал, было одно и то же: пустота, древность и тишина.
Кресло-качалка на полозьях, которое теперь не качалось. Занавески, которые
теперь не закрывали окон, разве что я сам задерну их. Плита, которая
теперь не включалась, разве что я входил и зажигал ее, чтобы приготовить
себе очередной завтрак одиночки.
Не с кем поговорить, некому даже улыбнуться, когда нет желания
разговаривать. И эта ужасная, непонятная мысль, что я уже никогда, никогда
никого не увижу.
Прошел уже месяц. Месяц, два дня и несколько часов. Я уже перестал
оплакивать себя. Точнее, мне так казалось. Конечно же, я перестал плакать,
хотя до сих пор время от времени слезы неожиданно наворачивались мне на
глаза. Такое испытывает каждый, кто сам пережил тяжелую потерю. Доктор
Розен предупреждал меня об этом, и он был прав. Например, во время
аукциона, когда я приступал к осмотру какого-нибудь особенно ценного
имеющего отношение к морю предмета, который хотел бы иметь в магазине, в
моих глазах неожиданно появлялись слезы; я должен был извиняться и
выходить в мужской туалет, где слишком долго вытирал нос.
- Чертова простуда, - сообщал я в таких случаях смотрителю.
А он, глядя на меня, сразу понимал, в чем дело. Все люди, погруженные
в траур, объединены каким-то таинственным сходством, которое они вынуждены
скрывать от остального мира, чтобы не выглядеть тряпками, болезненно
плачущими над самими собой. Однако, ко всем чертям, я как раз и был именно
такой тряпкой.
Я вошел в гостиную с низким балочным потолком, открыл буфет у стены и
проверил, сколько у меня осталось спиртного.
Чуть меньше глотка виски "Шивас Регал", остатки джина и бутылка
сладкого шерри, к которому Джейн пристрастилась в первые месяцы
беременности. И я решил выпить чая. Я почти всегда делаю себе чай, когда
неожиданно просыпаюсь среди ночи. Индийский, без молока и сахара. Я
научился этому у аборигенов Салема.
Я проворачивал ключики в дверцах буфета, когда услышал, что кухонные
двери закрылись. Они не захлопнулись с шумом, как от порыва ветра, а
заперлись на старинный засов. Я замер с бьющимся сердцем, затаил дыхание и
прислушался. Но я слышал только вой ветра, хотя и был уверен, что чувствую
чье-то присутствие, будто в доме кто-то чужой. После месяца, проведенного
в одиночестве, месяца абсолютной тишины, я стал чувствителен к малейшему
шелесту, легчайшему скрипу, каждому шагу мыши и более сильным вибрациям,
вызываемым человеческими существами. Люди резонируют, как скрипки.
Я был уверен, что в кухне кто-то есть. Кто-то там был, но я не
чувствовал никакого тепла, не улавливал ни одного из обычных дружелюбных
звуков, означающих человеческое присутствие. Удивительно. Как можно тише я
прошел по коричневому коврику к камину, в котором все еще тлела вчерашняя
зола. Я поднял длинную латунную кочергу с тяжелым ухватом в форме головы
морского конька и взвесил ее в руке.
Навощенный паркет в холле запищал под моими босыми ногами. Напольные
большие часы фирмы "Томпион", свадебный подарок родителей Джейн, издавали
задумчивое медленное тиканье изнутри корпуса красного дерева. Я
остановился у двери кухни и прислушался, пытаясь уловить легчайший шум,
тишайший вздох, слабейший шелест материала, трущегося о дерево.
Ничего. Только тиканье часов, отмеряющих продолжительность моей
жизни, так же, как отмеряли жизнь Джейн. Только ветер, который так и будет
гулять в проливе Грейнитхед, когда я отсюда уеду. Даже море как будто
утихомирилось.
- Есть ли кто-нибудь? - закричал я голосом сначала громким, а потом
сдавленным. И стал ожидать ответа или отсутствия ответа.
Было ли это пение? Отдаленное, приглушенное пение?
Мы выплыли в море из Грейнитхед
Далеко к чужим берегам...
А может, это всего лишь сквозняк свистел в щелях дверей, ведущих в
сад?
Наконец я нажал на ручку, заколебался, но все-таки открыл дверь
кухни. Ни скрежета, ни скрипа. Я же сам смазал маслом петли. Я сделал шаг,
потом другой, может, слишком нервно, шаря рукой по стене в поисках
выключателя. Люминесцентная лампа замигала и засветила ровным светом. Я
инстинктивно поднял кочергу, но сразу увидел, что старинная кухня пуста, и
опустил ее.
Двери в сад были закрыты на ключ и на засов. Ключ лежал там, где я
его и положил, на тихо урчащем холодильнике. Чистенький настенный кафель
весело блестел: ветряные мельницы, лодка, тюльпаны и сабо. Медная утварь,
висящая рядами, слабо поблескивала, а кастрюля, в которой я вчера варил на
ужин суп, все еще ждала, пока я ее помою.
Я открывал шкафчики, хлопал дверцами, поднял страшный шум, чтобы
увериться, что я - один. Я послал угрожающий взгляд в непроницаемую
темноту за окном, чтобы отпугнуть любого, кто мог таиться в саду. Но
увидел лишь неясное отражение своей перепуганной физиономии, и именно это
испугало меня больше всего. Страшен даже сам страх. А вид собственного
страха еще страшнее.
Я вышел из кухни и в коридоре еще раз громко, но осторожно вопросил:
- Кто там? Есть ли кто здесь?
И снова в ответ - тишина. Но у меня было удивительное тревожное
чувство, что кто-то или что-то передвигается рядом со мной, будто
невидимое движение вызывает дрожание воздуха. Меня также пронизало
ощущение холода, чувство затерянности и болезненной грусти. То же самое
испытывает человек после дорожной катастрофы или когда ночью слышит
диссонирующий рев младенца, боящегося темноты.
Я стоял в холле и не знал, что делать; более того, я не знал, что мне
думать. Я был совершенно уверен, что дом пуст, что в нем нет никого, кроме
меня. У меня не было никакого конкретного доказательства, что кто-то чужой
вторгся внутрь. Никаких выбитых дверей, никаких разбитых стекол. И все же
не менее очевидно было, что атмосфера дома подверглась тонкому изменению.
У меня появилось впечатление, что я вижу холл в иной перспективе, как
негатив, перевернутый на сто восемьдесят градусов.
Я вернулся в кухню и снова заколебался, потом все же решил заварить
себе чашечку чая. Пара таблеток аспирина также должна мне помочь. Я
подошел к плите, где стоял чайник, и к своему крайнему удивлению увидел,
что из его носика выходит тонкая струйка пара.
Кончиками пальцев я коснулся крышки. Она была горячая. Я отскочил и
подозрительно уставился на чайник. Мое собственное лицо, отраженное в
нержавеющей стали, уставилось на меня с таким же подозрением. Я и в самом
деле хотел вскипятить чайник, но действительно ли я поставил его? Я не
этого припомнить. Однако, в таком случае, вода должна была закипеть минуты
через две-три, и чайник что, выключился автоматически?
Возможно, я сам его и выключил. Просто я был чересчур измучен. Я
полез в буфет за чашкой и блюдцем. И тогда я услышал снова, на этот раз
совершенно отчетливо, то же тихое пение. Я застыл, напряг слух, но все
стихло. Я вынул чашку, блюдце и сахарницу, а потом включил чайник, чтобы
еще раз вскипятить воду.
Может, неожиданная смерть Джейн задела меня больше, чем я сознавал?
Может, каждый, кто потеряет близкого человека, переживает удивительные
видения и иллюзии? Юнг ведь говорил о коллективном подсознании, сравнивая
его с морем, в котором мы все плаваем. Может, каждый умирающий ум создает
на поверхности этого моря волну, которую чувствуют все, но особенно -
самые близкие.
Вода уже почти кипела, когда блестящая поверхность чайника медленно
начала запотевать - так, будто температура воздуха резко упала. Но ночь
была холодной, поэтому я не очень удивился. Я пошел на другой конец кухни,
принести старую жестянку с чаем. Когда я возвращался, пару секунд мне
казалось, что на запотевшей поверхности чайника я вижу какие-то буквы, как
будто написанные пальцем. Но тут вода закипела, чайник выключился, и пар
исчез. Я внимательно осмотрел чайник, разыскивая какие-нибудь следы. Я
наполнил чашку и еще раз включил чайник, чтобы проверить, не появятся ли
буквы снова. Проявилась какая-то каракатица, напоминающая букву "С", еще
какой-то знак, похожий на "П", и ничего больше. Без сомнения, я медленно
сдвигался по фазе. Я унес чай в гостиную и сел у еще теплого камина, отпил
глоток и попробовал рассуждать логически.
Это не могли быть буквы. Чайник наверняка был грязным, и на жирных
местах пар конденсироваться не мог. Я не из тех, кто верит в вертящиеся
столики, самопишущие блюдца и контакты с иным миром. Я не верил в духов и
прочий оккультный вздор: психокинез, передвигание пепельниц силой воли и
так далее. Я не имел ничего против людей, которые верят в такое, но сам не
верил. Вообще. Мне никогда не было присуще бездумное отрицание сразу всех
сверхъестественных явлений; может, другие и сталкивались иногда с чем-то
таким, но я нет. И от всей души молился, чтобы со мной такого не
случилось.
Прежде всего я не хотел допускать мысли, что мой дом может быть
одержим, особенно духом кого-то, кого я знал. Особенно, храни меня Бог,
духом Джейн.
Я сидел в гостиной, не смыкая глаз, потрясенный, глубоко несчастный,
пока часы в коридоре не пробили пять. Наконец суровый североатлантический
рассвет заглянул в окна и выкрасил все в серый цвет. Ветер стих, дул
только холодный бриз. Я вышел через задние двери и прошествовал босиком по
траве, покрытой росой, одетый только в халат и старую куртку на меху. Я
остановился у садовых качелей.
Видимо, был отлив, поскольку далеко над проливом Грейнитхед чайки
начали охоту за моллюсками. Их крики напоминали голоса детей. На
северо-западе я видел все еще мигающий маяк на острове Винтер. Холодное,
фотографическое утро. Картина мертвого мира.
Качелям было уже лет семьдесят или восемьдесят. С виду они напоминали
кресло с широкой резной спинкой. На спинке кто-то вырезал солнце, знак
Митры и слова: "Все постоянно, кроме Солнца", которые, как открыла Джейн,
были цитатой из Байрона. Цепи крепились к чему-то вроде перекладины,