Девятнадцатые и двадцатые годы.
Гражданская война.
В Одесском Совете депутатов Муравьев говорит:
- В одни сутки мы восстановили разрушенный Радой сорокасаженный мост и
ворвались в Киев. Я приказал артиллерии бить по самым большим дворцам, по
десятиэтажному дому Грушевского. Дом сгорел дотла. Я зажег город. Бил по
дворцам, по церквам, по попам, по монахам. Двадцать пятого января
оборонческая Дума просила перемирия. В ответ я велел бить химическими
удушливыми газами... Говоря по прямому проводу с Владимиром Ильичем, я
сказал ему, что хочу идти с революционными войсками завоевать весь мир.
Шекспировский монолог.
Литературу всегда уговаривают, чтобы она поглядывала на жизнь. Вот мы и
поглядывали.
Однажды имажинистам показалось, что в искусстве поднимает голову
формальная реакция.
Верховный Совет имажинистов (Есенин, Шершеневич, Кусиков и я) на тайном
заседании решил объявить "всеобщую мобилизацию" в защиту левых форм.
В маленькой тайной типографии мы отпечатали "приказ". Ночью вышли на
улицы клеить его на заборах, стенах, столбах Москвы - рядом с приказами
военного комиссариата в дни наиболее решительных боев с белыми армиями.
Кухарки ранним утром разнесли по квартирам страшную новость о "всеобщей".
Перепуганный москвич толпами стоял перед "приказом". Одни вообще ничего не
понимали, другие читали только заглавие - хватались за головы и бежали как
оглашенные. "Приказ" предлагал такого-то числа и дня - всем! всем! всем! -
собраться на Театральной площади со знаменами и лозунгами, требующими защиты
левого искусства. Далее - шествие к Московскому Совету, речи и предъявление
"пунктов".
Около полудня к нам на Никитскую в книжную лавку прибежали Шершеневич и
Кусиков.
Глаза у них были вытаращены и лица белы. Кусиков спросил, медленно
ворочая одеревеневшим языком:
- Ввы... еще... торгуете?..
Есенин забеспокоился:
- А вы?
- Нас... уже!
- Что уже?..
- Запечатали... на мобилизацию... и...
Кусиков холодными пальцами вынул из кармана и протянул нам узенькую
повестку.
Есенин прочел грозный штамп.
- Толя, пойдем... погуляем...
И потянулся к шляпе.
В этот момент перед зеркальным стеклом магазина остановился черный крытый
автомобиль. Из него выскочило два человека в кожаных куртках.
Есенин отложил шляпу. Спасительное "погулять" слишком поздно пришло ему в
голову. Люди в черной коже вошли в магазин. А через несколько минут Есенин,
Шершеневич, Кусиков и я были в МЧК.
Следователь, силясь проглотить смешок, вел допрос.
Есенин говорил:
- Отец родной, я же с большевиками... я же с Октябрьской революцией...
Читали мое:
Мать моя родина,
Я большевик. А он, - и тыкал в меня пальцем, террор воспел: про вас
писал... красный
В этой черепов груде
Наша красная месть!
Шершеневич мягко касался есенинского плеча:
- Подожди, Сережа, подожди... Товарищ следователь, к сожалению, в
последние месяцы от русской литературы пошел запашок буниновщины и
мережковщины...
- Отец родной, это он верно говорит... завоняла... смердеть начала...
Из-под вечного золотого следовательского пера ползли суровые и сердитые
буквы, а палец, которым чесал он свою макушку, ероша на ней белобрысый пух,
был непростительно добродушен и несерьезен для такого учреждения.
- Подпишитесь здесь.
Мы молча поставили свои имена.
И через час - на радостях угощали Шершеневича и Кусикова у себя на
Богословском молодым кахетинским.
Есенин напевал:
Все, что было,
Чем сердце ныло...
А назавтра, согласно данному следователю обязательству, явились на
Театральную площадь отменять мобилизацию.
Черноволосые девушки не хотели расходиться, требуя "стихов", курчавые
юноши - "речей".
Мы таинственно разводили руками. Отряд в десять всадников конной милиции
переполнил нас гордостью.
Есенин шепнул мне на ухо:
- Мы вроде Марата... против него тоже, когда он про министра Неккера
написал, двадцать тысяч конницы выставили.
38
Почем-Соль уезжал в Крым. Дела наши сложились так, что одному необходимо
было остаться в Москве. Тянем жребий. На мою долю выпадает поездка.
Уславливаемся, что следующая отлучка за Есениным.
Возвращаюсь через месяц. Есенин читает первую главу "Пугачева":
Ох, как устал и как болит нога.
Ржет дорога в жуткое пространство..
С первых строк чувствую в слове кровь и мясо. Вдавив в землю ступни и
пятки, крепко стоит стих.
Я привез первое действие "Заговора дураков".
Отправляемся распить бутылочку за возвращение и за начало драматических
поэм. С нами Почем-Соль.
На Никитском бульваре в красном каменном доме на седьмом этаже у Зои
Петровны Шаговой найдешь не только что николаевскую "белую головку",
перцовки и зубровки Петра Смирнова, но и старое бургундское и черный
английский ром.
Легко взбегаем на нескончаемую лестницу. Звоним условленные три звонка.
Отворяется дверь. Смотрю: Есенин пятится.
- Пожалуйста!.. Пожалуйста!.. Входите... входите... и вы... и вы... А
теперь попрошу документы!.. - очень вежливо говорит человек при нагане.
Везет нам последнее время на эти приятные встречи.
В коридоре сидят с винтовками красноармейцы. Агенты производят обыск.
- Я поэт Есенин!
- Я поэт Мариенгоф!
- Очень приятно.
- Разрешите уйти...
- К сожалению...
Делать нечего - остаемся.
- А пообедать разрешите?
- Сделайте милость... Здесь и выпивочка найдется... Не правда ли, Зоя
Петровна?..
Зоя Петровна пытается растянуть губы в угодливую улыбку. А растягиваются
они в жалкую, испуганную гримасу.
Почем-Соль дергает скулами, теребит бородавку и разворачивает один за
другим мандаты, каждый величиной с полотняную наволочку.
На креслах, на диване, на стульях - шатовские посетители, лишенные
аппетита и разговорчивости.
В час ночи на двух грузовых автомобилях мы, компанией человек в
шестьдесят, отправляемся на Лубянку.
Есенин деловито и строго нагрузил себя, меня и ПочемСоль подушками от Зои
Петровны, одеялами, головками сыра, гусями, курами, свиными корейками и
телячьей ножкой.
В "предварилке" та же деловитость и распорядительность. Наши нары,
устланные бархатистыми одеялами, имеют уютный вид.
Неожиданно исчезает одна подушка.
Есенин кричит на всю камеру:
- Если через десять минут подушка не будет на моей наре, потребую общего
обыска... Слышите... вы... граждане... черт вас возьми!
И подушка возвращается таинственным образом.
Ордер на наше освобождение был подписан на третий день.
39
Есенин уехал с Почем-Солью в Бухару. Штат нашего друга пополнился еще
одним комическим персонажем - инженером Левой.
Лева на коротеньких кривых ножках, покрыт большой головой с плешью,
розовой, как пятка у девушки. Глаза у него грустные, и весь он грустный, как
аптечная склянка.
Лева любит поговорить об острых, жирных и сдобных яствах, а у самого
катар желудка и ест одни каши, которые сам он же варит на маленьком
собственном примусе в собственной медной кастрюле.
От Минска и до Читы, от Батуми и до Самарканда нет такого местечка, в
котором бы у Левы не нашлось родственника.
Этим он и завоевал сердце Почем-Соли.
Есенин говорит:
- Хороший человек! С ним не пропадешь - на колу у турка встретит
троюродную тетю.
Перед отъездом Почем-Соль поставил Леве условие:
- Хочешь в моем штате состоять и в Туркестан ехать - купи себе инженерную
фуражку. Без бархатного околыша какой дурак поверит, что ты политехникум
окончил?
Лева скуп до наивности, и такая трата ввергает его в пропасти уныния.
Есенин уговаривает Почем-Соль:
- Все равно никто не поверит.
Лева бурчит:
- Пгистал ко мне с фугажкой, как лавговый лист к заднице.
Есенин поправляет:
- Не лавровый. Лева, а банный - березовый.
- Безгазлично... Я ему, дугаку, говогю... Тут фугашка пагшивая, а там тги
пуда муки за эти деньги купишь.
Почем-Соль сердится:
- Ничего вы не понимаете! Мне для красоты инженер нужен... Чтоб из окошка
вагона выглядывал.
- Так ты инженерскую фуражку на проводника и надень.
У Почем-Соль скулы бьют чечетку.
Лева безнадежно машет рукой:
- Чегт с тобой... пойду завтга на Сухагевку.
Денег наскребли Есенину на поездку маловато. Советуемся с Левой - как бы
увеличить капитал.
Лева потихоньку от Почем-Соли сообщает, что в Бухаре золотые
десятирублевки дороже в три раза.
Есенин дает ему денег:
- Купи мне.
На другой день вместо десятирублевок Лева приносит кучу обручальных
колец.
Начинаем хохотать.
Кольца все несуразные, огромные - хоть салфетку продевай.
Лева резонно успокаивает:
- Не жениться же ты, Сегежка, собигаешься, а пгодавать... Говогю,
загаботаешь - и загаботаешь.
Возвратясь, смешно мне рассказывал Есенин, как бегал Лева, высунув язык,
с этими кольцами по Ташкенту, шнырял по базарам и лавочкам и как пришлось в
конце концов спустить их, понеся потери... Целую неделю Лева был мрачен и,
будто колдуя, шептал себе под нос холодными губами:
- Убитки!.. какие убитки!..
С дороги я получил от Есенина письмо:
Милый Толя. Привет тебе и целование.
Сейчас сижу в вагоне и ровно третий день смотрю из окна на проклятую
Самару и не пойму никак - действительно ли я ощущаю все это или читаю
"Мертвые души" с "Ревизором". Почем-Соль пьян и уверяет своего знакомого,
что он написал "Юрия Милославского", что все политические тузы - его
приятели, что у него все "курьеры, курьеры, курьеры". Лева сидит хмурый и
спрашивает меня чуть ли не по пяти раз в день о том, "съел ли бы я сейчас
тарелку борща малороссийского". Мне вспоминается сейчас твоя кислая морда,
когда ты говорил о селедках. Если хочешь представить меня, то съешь кусочек
и посмотри на себя в зеркало.
Еду я, конечно, ничего, не без настроения все-таки, даже рад, что плюнул
на эту проклятую Москву. Я сейчас собираю себя и гляжу внутрь. Последнее
происшествие меня таки сильно ошеломило. Больше, конечно, так пить я уже не
буду, а сегодня, например, даже совсем отказался, чтобы посмотреть на
пьяного Почем-Соль. Боже мой, какая это гадость, а я, вероятно, еще хуже
бывал.
Климат здесь почему-то в этот год холоднее, чем у нас. Кой-где даже еще
снег. Так что голым я пока не хожу и сплю, покрываясь шубой. Провизии здесь,
конечно, до того "много", что я невольно спрашиваю в свою очередь Леву: "А
ты, Лева, съел бы сейчас колбасу?" Вот так сутки, другие, третьи, четвертые,
пятые, шестые едем, едем, а оглянешься в окно - как заколдованное место
проклятая Самара.
Вагон, конечно, хороший, но все-таки жаль, что это не ровное стоячее
место. Бурливой голове трудно думается в такой тряске. За поездом у нас
опять бежала лошадь (не жеребенок), но я теперь говорю: "Природа, ты
подражаешь Есенину".
Итак, мой друг, вспоминаю тебя, нашу милую Эмилию, и опять, опять
возвращаемся к тому же: "Как ты думаешь. Лева, а что теперь кушает наш
Анатолий?"
В общем, поездка очень славная. Я и всегда говорил себе, что проехаться
не мешает, особенно в такое время, когда масло в Москве 16 - 17, а здесь 25
- 30.
Это, во-первых, экономно, а во-вторых, но, во-вторых, Ваня (слышу, Лева
за стеной посылает Почем-Соль к священной матери), это на второе у нас
полагается.
Итак, ты видишь - все это довольно весело и занимательно, так что мне без
труда приходится ставить точку, чтоб поскорей отделаться от письма. О, я
недаром говорил себе, что с Почем-Солью ездить очень весело.
Твой Сергун
Привет Коненкову Сереже и Дав. Самойл.
P.S. Прошло еще четыре дня с тех пор, как я написал тебе письмо, а мы еще