В эту же ночь на Богословском несколько часов кряду сидел Есенин, ожидая
нашего возвращения. Он колыхал Кирилкину кроватку, мурлыкал детскую песенку
и с засыпающей тещей толковал о жизни, о вечности, о поэзии, о дружбе и о
любви.
Он ушел, не дождавшись.
Велел передать:
- Скажите, что был... обнять, мол, и с миром.
Я не спал остаток ночи. От непрошеных слез измокла наволочка.
На другой день с утра бегал по городу и спрашивал подходящих людей о
есенинском пристанище.
Подходящие люди разводили руками.
А под вечер, когда глотал (чтобы только глотать) холодный суп, раздался
звонок, который узнал я с мига, даром что не слышал его с полутысячу, если
не более, дней.
Пришел Есенин.
62
Около недели суматошился я в погоне за рублем. Засуматошенный вернулся
домой.
Никритина открыла дверь:
- У нас Сережа...
И встревоженно добавила:
- Принес вино... пьет...
Когда в последнее время говорила: "Есенин пьет", слова звучали, как стук
костыля.
Я вошел в комнату.
Еще желтая муть из бутылок не перелилась в его глаза.
Мы крепко поцеловались.
- Тут Мартышон меня обижает...
Есенин хитро прихромнул губой:
- Выпить со мной не хочет... за мир наш с тобой... любовь нашу...
И налил в стакан непенящегося шампанского.
- Подожди, Сергун, сначала полопаем... Мартышка нас щами угостит с черной
кашей... Ешь...
Есенин сдвинул брови:
- А я - мало теперь ем... почти ничего не ем...
И залпом выпил стакан.
- Весной умру... Брось, брось пугаться-то... говорю умру - значит,
умру...
Опять захитрили губы.
- У меня... горловая чахотка... значит: каюк!
Я стал говорить об Италии, о том, что вместе закатимся весной к теплой
Адриатике, поваляемся на горячем песке, поглотаем не эту дрянь (и убрал под
стол бутылку), а чудесное палящее расплавленное золото д'аннунциевского
солнца.
- Нет, умру.
"Умру" произносил твердо, решенно, с завидным спокойствием.
Хотелось реветь, ругаться последними словами, карябать ногтями холодное,
скользкое дерево на ручках кресла. Жидкая соль разъедала глаза.
Никритина что-то очень долго искала на полу, боясь поднять голову.
Потом Есенин читал стихи об отлетевшей юности и о гробовой дрожи, которую
обещал он приять как новую ласку.
63
- К кому?
- К Есенину.
Дежурный врач выписывает мне пропуск.
Поднимаюсь по молчаливой, выстланной коврами лестнице. Большая комната.
Стены окрашены мягкой, теплой краской. Мерцает синий глаз электрической
лампочки.
Есенин сидит на кровати, обхватив колени.
- Сережа, какое у тебя хорошее лицо... Волосы даже снова запушились.
Очень давно я не видел у Есенина таких ясных глаз, спокойных рук, бровей
и рта. Даже пооблетела серая пыль с век.
Я вспомнил последнюю встречу.
Есенин до последней капли выпил бутылку шампанского. Желтая муть
перелилась к нему в глаза. У меня в комнате на стене украинский ковер с
большими красными и желтыми цветами. Есенин остановил на них взгляд. Зловеще
ползли секунды, и еще зловещей расползались есенинские зрачки, пожирая
радужную оболочку. Узенькие кольца белков налились кровью. А черные дыры
зрачков - страшным, голым безумием.
Есенин привстал с кресла, скомкал салфетку и, подавая ее мне, прохрипел
на ухо:
- Вытри им носы!
- Сережа, это ковер... ковер... а это цветы...
Черные дыры сверкнули ненавистью.
- А!.. трусишь!..
Он схватил пустую бутылку и заскрипел челюстями:
- Размозжу... в кровь... носы... в кровь... размозжу...
Я взял салфетку и стал водить ею по ковру - вытирая красные и желтые
рожи, сморкая бредовые носы.
Есенин хрипел.
У меня холодело сердце.
Многое утонет в памяти. Такое - никогда.
И вот: синий глаз в потолке. Узкая кровать с серым одеялом. Теплые стены.
И почти спокойные руки, брови, рот.
Есенин говорит:
- Мне очень здесь хорошо... только немного раздражает, что день и ночь
горит синенькая лампочка... знаешь, заворачиваюсь по уши в одеяло... лезу
головой под подушку... и еще - не позволяют закрывать дверь... все боятся,
что покончу самоубийством.
По коридору прошла очень красивая девушка. Голубые большие глаза и
необычайные волосы, золотые, как мед.
- Здесь все хотят умереть... эта Офелия вешалась на своих волосах.
Потом Есенин повел в приемный зал. Показывал цепи и кандалы, в которые
некогда заковывали больных: рисунки, вышивки и крашеную скульптуру из воска
и хлебного мякиша.
- Смотри, картина Врубеля... он тоже был здесь...
Есенин улыбнулся:
- Только ты не думай - это не сумасшедший дом... сумасшедший дом у нас по
соседству.
Он подвел к окну:
- Вон то здание!
Сквозь белую снежную листву декабрьского парка весело смотрели освещенные
стекла гостеприимного помещичьего дома.
64
Платон изгнал Гомера за непристойность из своей идеальной республики.
Я не Гомер.
У нас республика Советов, а не идеальная.
Можно мне сказать гадость? Совсем маленькую и не очень скабрезную? О том,
как надо просить у жизни счастья.
Так вот: счастья надо просить так, как одесский беспризорный милостыню:
- Гражданка, дайте пятачок. А не то плюну вам в физиономию - у меня
сифилис.
65
В тюремной приемной женщина узнала о смерти мужа. Она зарыдала. Тогда к
ней подошел часовой и сказал:
- Гражданка, огорчаться ступай за ворота.
66
31 декабря 1925 года на Ваганьковском кладбище в Москве вырос маленький
есенинский холмик.
67
Мне вспомнилось другое 31 декабря. В Политехническом! музее - "Встреча
Нового года с имажинистами". Мы с Есениным молодые, веселые. Дразним
вечернюю Тверскую блестящими цилиндрами. Поскрипывают саночки. Морозной
пылью серебрятся наши бобровые воротники.
Есенин заводит с извозчиком литературный разговор:
- А скажи, дяденька, кого ты знаешь из поэтов?
- Пушкина.
- Это, дяденька, мертвый. А вот кого ты из живых знаешь?
- Из живых нема, барин. Мы живых не знаем. Мы только чугунных.
Мой ВЕК, МОИ ДРУЗЬЯ И ПОДРУГИ
Который час, Апамент?
Час быть честным.
Шекспир
Говорят: дух, буква. В этих тетрадях все верно в "духе". Я бы даже сказал
- все точно. А в букве? Разумеется, нет. Какой бы дьявольской памятью
человек ни обладал, он не может буквально запомнить фразы и слова, порой
сказанные полстолетия тому назад! Но суть, смысл, содержание диалогов
сохранились в неприкосновенности. Такова человеческая память. В этом наше
счастье, а иногда беда.
1
Родители одевают меня самым оскорбительным образом: я хожу не в штанах,
как положено мужчине, а в платьицах - голубеньких и розовых. Волосы длинные
- ниже плеч.
Мне четыре года или что-то около этого.
Живем мы на Большой Покровке, главной улице Нижнего Новгорода. Сейчас
она, вероятно, называется по-другому. Да и Нижний давно не Нижний Новгород,
а Горький. Как-то не довелось мне побывать в нем. Жалею ли? Да не знаю. Как
будто - нет.
Мой город дорог мне, мил и люб таким, какой был при разлуке - почти
полвека назад: высокотравные берега, мягкий деревянный мост через Волгу,
булыжные съезды, окаймленные по весне и в осень пенистыми ручьями. Город не
высокорослый, не шумный, с лихачами на дутых шинах и маленькими веселыми
трамвайчиками - вторыми в России. Они побежали по городу из-за Всероссийской
выставки.
Выставка в Нижнем! Трамвай! Приезд царя! Губернатор Баранов, скакавший на
белом жеребце высоких арабских кровей! Губернатор сидел в своем английском
седле "наоборот", то есть лицом к лоснящемуся лошадиному крупу. "Почему
так?" - спросите вы. Да потому, что скакал губернатор впереди императорской
коляски. Не мог же он сидеть спиной к помазаннику Божию!
Вспоминая в своем кругу исторический для Нижнего Новгорода год, мама
всегда говорила:
- В 1897-м и наш Толя родился. В ночь под Ивана Купала. Когда цветет
папортник и открываются клады.
Для нее, конечно, из всех знаменательных событий того года мое появление
на свет было наиболее знаменательным.
Нижний! Длинные заборы мышиного цвета, керосиновые фонари, караваны
ассенизационных бочек и многотоварная, жадная до денег, разгульная
Всероссийская ярмарка. Монастыри, дворцы именитого купечества, тюрьма
посередке города, а через реку многотысячные Сормовские заводы, уже тогда
бывшие красными. Трезвонящие церкви, часовенки с чудотворными иконами в
рубиновых ожерельях и дрожащие огоньки нищих копеечных свечек, озаряющих
суровые лики чудотворцев, писанных по дереву-кипарису. А через дом - пьяные
монопольки под зелеными вывесками.
Чего больше? Ох, монополек!
Пусть уж таким и останется в памяти мой родной город, мой Нижний. Пусть!
Не хочется мне видеть озорных друзей и звонких подруг моего отрочества. Я
ведь помню их в юбочках до колен и с бантиками в пышных косах. Зачем же им,
этим моим первым, вторым, третьим и четвертым любовям толстеть, седеть,
морщиниться и ковылять? А они теперь, разумеется, ковыляют. А некоторые,
пожалуй, и отковыляли.
Жизнь!
Итак, мы живем на Большой Покровке, неподалеку от каланчи, выкидывающей
красный шар, когда пожар в ее части.
Сын дворника, шестилетний Митя Лопушок, полный день гоняет по тротуару
железный обруч от развалившейся бочки.
Как только я появляюсь на парадном крыльце, мама или няня выводят меня за
ручку, - он кричит на всю улицу как зарезанный:
- Девчонка!.. Девчонка!..
И проносится мимо дребезжащим вихрем.
А у меня по носу текут слезы.
Никому на свете я так не завидовал, как Мите. Его залатанные брючки из
чертовой кожи, его громадные рыжие штиблеты, унаследованные от старшего
брата, его волосы, подстриженные в кружок, как у нашего полотера, - все это
было пределом моих мечтаний.
- Девчонка! Девчонка!.. - визжит Митя и чуть не перерезывает пополам
своим железным обручем нашего мопса Неронку, который, кряхтя, несет в зубах
мой деревянный пистолет с длинным черным дулом, заткнутым пробкой.
- Девчонка! Девчонка!..
- Экой башибузук, - незлобно ворчит няня вслед Мите.
Я креплюсь. Сжимаю губы. Смотрю в небо и делаю вид, что ужасное слово
"девчонка!" не имеет ко мне никакого отношения. О, если бы знала мама, как я
глубоко переживаю!
"Нет, Лопух, - говорю я себе, - ты врешь: я мальчик! мальчик! мальчик!"
И раз десять подряд повторяю это гордое слово.
Прекрасный пол обычно жалуется на свою природу. Сколько хороших женщин не
раз говорило мне: "Ах, как бы я хотела быть мужчиной!" Но, право, еще
никогда я не слышал от мучеников, бреющихся через день (тогда ведь еще не
существовала электрическая бритва), никогда не слышал: "Черт возьми, почему
я не женщина!"
А меня, видите ли, наряжали в розовые и голубые платьица. За что?
Няня у меня старуха - толстая, круглая, большая. Впрочем, в те годы
казались мне большими и наш двухэтажный дом с мезонином, и тощий сад в два
десятка деревьев.
Няня была словно сделана из шаров: маленького (в черной кружевной
наколке), внушительного (с гранатовой брошкой на груди) и очень
внушительного, стоящего на чем-то воткнутом в меховые полусапоги. Эти три
шара покачиваются один на другом, как это бывает в цирке у жонглеров.
Старуха пахнет ладаном и вся шуршит коричневым плисом. Она - это покой, уют,
тишина. Взяли ее в дом за несколько недель до моего появления на белый свет.
Несколько хуже обстояло дело с акушеркой Еленой Борисовной, которая меня
принимала. Ее прямо от нас увезли в сумасшедший дом. Об этом многие годы с
ужасом вспоминали мама, бабушка и все родственники.
Во время великого поста мы с няней причащались по нескольку раз в день.
Церквей в Нижнем Новгороде, как сказано, было вдосталь, и мы поспевали в