- Сидеть на месте! - И, обращаясь к Трофимову, резко проговорил: -
Если вам наше общество не нравиться, то никто вас тут не задерживает,
господин поручик.
Трофимов сразу подтянулся и, откозыряв, вышел из столовой,
сопровождаемый насмешливыми взглядами солдат и офицеров.
- Ох и не любят их благородие солдатского духа! Окна открывали,
проветривали комнату, чтобы солдатским духом не смердило, - вспомнил
Блохин. - Да и по солдатской морде любит погладить кулаком.
- Пренеприятный тип, - мрачно согласился Борейко. - Мы с ним едва ли
ужевемся. Буду просить Кочаровского перевести его в другую батарею.
_ Что мне прикажете делать в батарее, вашбродие? - спросил Заяц.
- Будешь снабжать нас газетами и другими новостями, а то мы совсем
одичали. Ничего, кроме приказов, не читаем и ничего не знаем, что на свете
делается, - проговорил Борейко.
- Слушаюсь! Буду вам сообщать все новости, что получу по пантофельной
почте, притом гораздо скорее, чем в газетах, - проговорил Заяц. - Вы не
знаете, что такое пантофельная почта? Так я вам объясню. Нет ничего проще.
Держат эту почту местечковые евреи. Как может настоящий еврей не знать
свежие новости? Сами понимаете, что не может. Вот узнал, к примеру, я
такую новость и, как был дома в халате и пантофлях, сажусь на лошадь и
мчусь в соседнюю деревню к своему дяде. А мой дядя, выслушав меня, садится
на свою кобылу в своем халате и своих пантофлях и мчится в другую деревню
к своей тете, а сын моей тети мчится к своему дедушке, и так без конца.
Быстро и очень надежно...
- И что же сообщает интересного сегодня твоя почта? - поинтересовался
пришедший в себя Звонарев.
- Она сообщает, во-первых, что найден труп генерала Самсонова и,
во-вторых, что сюда прибывает Александр Иванович Гучков,
главноуполномоченный Российского общества Красного Креста, - сообщил Заяц.
- Зачем он сюда едет? - удивился Борейко.
- Как зачем? Разве этого мало, что господин Гучков вместе с мадам
Самсоновой, женой генерала, хотят опознать труп генерала Самсонова?
Вскоре события подтвердили сведения пантофельной почты. Был найден
труп генерала Самсонова, командующего 2-й армией, бесславно закончившего и
свою жизнь и свой позорный поход.
20
"Что со мной? - думал Звонарев, чувствуя, как от волнения у него
холодеют руки. - Почему я с таким нетерпением жду вечера и встречи с
Надей, будто мне восемнадцать лет, я не женат и будто еще вчера не
тосковал о моей Варе!"
И Звонарев в сотый раз успокаивал себя тем, что и волнение и безумное
желание видеть Надю естественны: еще бы, столько пережили вместе в
Порт-Артуре, их связывает память о близких людях, друзьях.
Но по тому, как трепетно сжималось сердце и горячая волна крови
подступала к лицу, Звонарев понимал, что стремится к Наде, чтобы заглянуть
в ее прелестные карие глаза, подержать в обеих ладонях ее нежные руки. Ее
мягкость, женственность, уступчивость всегда трогали сердце Звонарева. И
тогда, в далекие порт-артурские дни, именно эти черты влекли его к Наде.
Она казалась слабой, беззащитной и ему хотелось защитить ее, оградить от
забот и несчастья. Это чувство, живя в его душе, не находило выхода. Варя
была сильным человеком, отчаянно смелым, решительным и властным. Она
подчиняла себе близких людей, может быть даже сама того не желая.
Это как-то естественно получалось у нее. Она не требовала защиты,
поддержки. Наоборот, любая настойчивая забота могла оскорбить ее, вызвав
чувство протеста, даже озлобления, как посягательство на ее личную
независимость. В их доброй супружеской паре, - увы, Звонарев это хорошо
видел, - Варя была коренником, а он, ее муж, шел в пристяжке. И пусть он
никогда не бунтовал против этого, пусть он привык к своему положению в
семье, все же горькое чувство мужской обиды иногда сосало его сердце.
"Может быть, я несчастен с Варей?" - спросил себя Звонарев и тут же с
негодованием прогнал эту мысль, до того она показалась ему страшной и
нелепой. Нет, тысячу раз нет! Он никогда не чувствовал себя несчастным.
Каждый день он готов благодарить свою судьбу за то, что она послала ему
Варю. Он любил и любит ее, но... "Но сейчас я иду, чтобы встретиться с
другой женщиной, - сказал себе Звонарев. - Так почему же это?"
Он остановился готовый повернуть обратно.
"Нет, это просто нечестно! Знать, что Надя здесь и не повидать ее,
как можно!.. И потом, чего я боюсь? Встретятся двое друзей. Разве в этом
есть что-то дурное?"
Когда он открыл госпитальную дверь и заглянул в коридор, то первой,
кого он увидел, была Надя. Она шла ему навстречу по длинному, слабо
освещенному больничному коридору. Он узнал ее сразу, хотя она была в
форменном платье сестры милосердия, изменявшем и по-своему украшавшем ее.
Высокая, стройная, с узкой талией, она походила на молоденькую девушку.
Белоснежная накрахмаленная косынка подчеркивала нежную смуглость и тонкий
овал ее лица, темные брови и ясные, запушенные ресницами черные глаза.
- Сереженька, пришли... - тихо произнесла Надя. - А я весь день ждала
и весь день боялась, что вы не придете, не захотите или не сможете. Ведь
война! Человек сам себе не волен.
Звонарев слушал ее тихий, с переливами голос, глядел на ее сияющие
радостью глаза и чувствовал, что и его сердце наполняется счастьем.
- Здравствуйте, Наденька. - Он склонился и поцеловал ей руку. - Я
рад, очень рад видеть вас. Недаром говорится, что гора с горой не
сходится, а человек с человеком... Вот мы и встретились. А вы все так же
хороши, очень хороши...
И по тому, как жгучим румянцем вспыхнули ее щеки, как засветились,
будто зажженные изнутри, ее глаза, как сразу расцвело, помолодело и без
того красивое Надино лицо, Звонарев понял, что его похвала была приятна
ей.
Он взял ее руку и нежно прикрыл своей теплой большой ладонью.
- У нас скоро операция и я должна быть... - услышал он срывающийся от
волнения голос Нади. - А я отдала бы полжизни, чтобы побыть с вами.
Они прошли в маленькую комнатку, которая называлась почему-то
приемным покоем, хотя никакого покоя здесь не было: входили и выходили
няни, пробежала молоденькая курносая сестра, слышались стоны раненых,
кого-то звали, что-то требовали... Госпиталь жил своей трудовой, тревожной
военной жизнью.
Но перед Звонаревым и Надей будто выросла плотная непроницаемая
стена, вдруг отделившая их от всего мира.
"Милый, - подумала Надя, - ты моя юность, моя радость и моя чистота.
Да, да, именно чистота. С тобой я всегда была честной и чистой. Я люблю
тебя. Я всегда любила тебя, может быть не совсем понимая это. Да и что я
могла тогда сделать? Я была так молода, в сущности так одинока. Меня
многие любили, но не было одного, единственного, родного на всю жизнь
человека".
- Как поживает Варенька? - спросила Надя, а сама подумала: "Что же
Варенька? Она счастлива, она всегда была счастлива, и тогда, и сейчас... А
я хватила много горюшка".
- Она врач, - слышит Надя голос Звонарева, - с увлечением режет
людей. Ведь она хирург... У нас трое девочек...
Вот то, чего она так боялась услышать, - дети... Она всю жизнь
мечтала о маленьком теплом комочке, своей кровинке, сыне с такими, как у
него, Сережи, серо-голубыми глазами...
- Как поживаете вы, Наденька?
- Нет, Сереженька, нет, дорогой. Ради бога, больше ни слова. Давайте
просто помолчим. Мы встретились - это большое счастье. А могли бы и не
встретиться - мир велик. А мы сидим рядом, я смотрю на вас, слышу ваш
голос... И я счастлива. Может быть, встретимся еще. Завтра госпиталь
сворачивается т будет двигаться к Люблину. Я все это время буду думать о
вас.
Надя встала. Поднялся и Звонарев, неотрывно глядя в запрокинутое
Надино лицо, широко распахнутые глаза, яркие полуоткрытые губы.
- Мне пора, Сережа!
- Наденька... - Он дотронулся до ее плеч и почувствовал, как она вся
легко подалась к нему, прижалась грудью. Он наклонил голову и приник к ее
жадным сухим губам.
Дневная жара спала, потянуло прохладой, в низинки начали заползать
легкие космы тумана. За станцией, где расположилась батарея, пахло мятой и
нежным запахом скошенной днем, увядающей травы. Лошади отдыхали,
похрустывая сочными стеблями. Наступил тот час в трудной военной жизни,
когда солдат может наконец подумать о себе, зашить гимнастерку, постирать
портянки, покурить и поговорить или просто лечь на спину, раскинув руки, и
смотреть в темное, все в звездах, небо, такое же, как в родной деревне.
Кондрат Федюнин слушал тихий, с хрипотцой голос Блохина. Ему
представлялся большой и далекий город Питер. Там много заводов, много
людей. Но улицы почему-то походили на деревенские - засыпанные снегом, в
сугробах. И люди идут, как в траншее, друг за другом по этим длинным
снежным коридорам. Кондрат любит слушать Блохина. Интересные вещи он
рассказывает. Интересно, но как-то страшно. Подумать только - взять да
погрузить на тачку генерала, как все равно мусор или сор, и вывезти его с
завода! Ему, Кондрату, жутко слушать. Но рабочим все нипочем, отчаянный
народ. Одно слово - рабочая семья, все стоят друг за друга. Не то, что у
них в деревне. Разве мужики, его соседи, смогли бы вот так махануть богача
Кирсанова либо урядника? Куда там! Пупки надрывают на чужом поле да низко
кланяются, кормильцем называют мироеда.
А на днях Блохин говорил о земле. И так все понятно и складно, что
дух захватывало от радости. Земля принадлежит мужикам, потому что они на
ней работают, фабрики и заводы - рабочим, по той же причине. Вот поэтому
рабочие и крестьяне должны сговориться и взять себе, что им принадлежит по
праву, а мироедов - к ногтю. Будто большевики и хотят этого - землю отдать
крестьянам. Башковитые люди - большевики. Только как ты ее, кормилицу,
возьмешь? Ведь у богатеев власть, ружья, пушки...
- Вот ты, Филипп Иванович, говоришь о жизни рабочих, о своей, к
примеру, жизни, что трудно и голодно, и холодно, - слышит Кондрат голос
новенького солдата, Зайца по фамилии. - А ты думаешь, мне легче живется?
Нет, мне не лучше живется! Я артист в душе, люблю петь, играть на скрипке,
люблю, когда люди смеются. Но моя старая мама всегда говорила: "Петь,
играть, представлять на сцене - это слишком много для одного бедного
еврея". И она не ошиблась. Мне никогда не платили гроши и всегда гнали и
били. Вот и сейчас, как только началась мобилизация, разогнали мою труппу,
а меня сунули в армию, в пехоту. Крест забрали, а сказали: воюй... А за
кого и за что, скажите мне, пожалуйста, я должен воевать? Еще крест
зарабатывать, а его опять отберут? И зачем мне палить в этих проклятущих
немцев, когда я с большим бы удовольствием пристрелил самого господина
Сидоренку, чтоб его холера забрала, чтоб он подавился моим крестом!..
Кондрат вспомнил "своего" немца, того, что нашел в ложбине за
насыпью, под Бишофсбургом, тщедушного, рябоватого, такого же, как он,
курносого, вспомнил его грубые, натруженные работой руки, скрюченные
узловатые пальцы и глаза - прозрачные, как подсиненная вода. Он говорил
только одно слово: "Пить". Зачем его убили? Может он, Кондрат, и убил! А
он совсем не хотел его убивать. Кондрат болел после этого несколько дней:
так тошно, так невыносимо тоскливо было у него на душе. А вот Захара
Кирсанова, этого деревенского кровопийцу, он собственными бы руками
придушил! Потому что за дело. Вся деревня работает у него за долги, а он