понятно, ни в чем ему не отказывает. Его, правда, посадили под замок:
Стоило Атсону это произнести, как на кухне, слышимые даже сквозь
звуки оркестра, обрушились котлы и кастрюли. Я обернулся. Из проема
двери, соединяющей кухню с рестораном, вырвался человек в белом трико,
белом колпаке и с набеленным лицом. Этакий Пьеро. Он дикими глазами
обвел публику и бросился к танцующим, оставляя на паркете мучные
следы.
В руке Пьеро прыгал огромный старинный пистолет.
Бравые итальянцы брызнули в стороны. Оркестр взвизгнул и стих.
Летчик Эрнст и фон Штернберг рванулись было вперед, но на них повисли
какие-то девушки.
Пассажирский помощник стал медленно и острожно приближаться к
Пьеро.
- Стойте, Джордж!- крикнул Пьеро. - Не подходите! Я здесь, где
должен быть!
Или я застрелю вас, а потом себя!
- Ну и на здоровье,- хмыкнул Атсон.
Наступила полная тишина. Марлен стояла перед ним, прямая и
бледная.
- Вы мой смысл быть,- заговорил, упав на колени, Пьеро.- Без вас я
не мыслю ни огня, ни тьмы, ни ветра. Там, где мы никогда не сойдемся,
нет неба, земли и воды. Нет даже мрака. Я вижу единственный путь
избавиться от кошмара, худшего, чем смерть - это принять смерть от
вашего взгляда. Я умру здесь сейчас перед вами, и нет высшего счастья,
нет большего блаженства:
М-да. В какой-то мере я мог понять юношу: сам в его годы резал
себе вены и травился цианистым калием (не помогло) - но никогда не
делал этого на людях:
Кроме того, речь шла о Марлен.
Между тем юноша бледный со взором горящим поднес огромный свой
пистолет к голове, подержал, опустил. Ткнул в грудь. Пистолет не
помещался: Это живо напомнило мне унизительнейший эпизод месячной
давности - и я решился. Даже не то чтобы решился: не выдержал. Не
вынес.
Низость - применять гримуар против непосвященного. Я же -
применил.
Надеюсь, никто ничего не понял.
В полном молчании я пересек зал, подошел к Пьеро и вынул из его
дергающейся руки пистолет, тяжелый дуэльный пистолет с серебряной
насечкой и гербом герцогов Мальборо на рукоятке. Пьеро, не заметив
потери, продолжал подносить руку то к виску, то к груди:
Потом его увели.
Дуэль и смерть Маяковского. (Москва, 1930, 11 апреля)
Звонок буркнул в недрах квартиры, тут же торопливо забухали шаги.
Цепочка звякнула, дверь распахнулась:
Хозяин, несомненно, ожидал увидеть кого-то другого. Вернее -
другую.
Мужчинам не дарят таких улыбок.
- Ну, здравствуй, Владимир,- сказал я. - Или не рад?
Улыбка сменилась багровым взглядом быка, впервые попавшего на
арену.
- Гху... - сказал он, давясь внезапно моей фамилией. - Николай?
Так ты?..
- Чудесное спасение августейшего семейства во время крушения на
станции
Борки, - сказал я. - Помнишь такую картинку?
- Да, - он, как ни странно, уже взял себя в руки. Будто каждый
день к нему заявлялись в гости давным-давно расстрелянные знакомцы. -
Заходи. Только, извини:
Он говорил в нос, и глаза его слезились.
- Я не займу тебя долго:
Н-да: Жил Маяковский скудно. Я уже слышал об этом, но
действительность превзошла ожидание. Комната его напоминала скорее
просторную канцелярскую папку, чем жилье. Шведское бюро светлого
дерева, девичья кушетка под байковым одеялом, этажерка с журналами и
газетами:
- Не ценит советская власть своего рапсода,- сказал я. - Вон
Горький:
- Николай,- выговорил он слишком ровным голосом. - Скажи лучше мне
сразу: ты эмигрант?
- Внутренний, Владимир. Внутренний. Это не преследуется.
- Много ты знаешь: Ну - живешь ты под своей фамилией?
- Как когда. Сейчас я то ли Овсов, то ли Седлов: что-то такое
лошадиное.
- Шутишь, да? Ты уже раз дошутился:
- И что рассказывают?
- Много всякой ерунды: Давно было, не помню. Но почему ты живой?
Телеграмма Горького успела вовремя?
- Да нет, опоздала, как и следовало ожидать. Просто плохо стреляют
господа чекисты,- я засмеялся. - Злато туманит им очи:
- Ты говори, да не заговаривайся, - нервно сказал он.
- Не поверишь, но чистая правда. А что ты так нервничаешь? У тебя
как, прямой провод на Лубянку? - сказал я. - К Якову Сауловичу? Или
так надеешься докричаться - благо, рядом?
Воздух, что ли, рядом с Маяковским был такой: хотелось спорить,
скандалить, обличать: Но я твердо решил быть добрым. Добрым. Во что бы
то ни стало - только добрым.
- Что тебе нужно, Николай, говори быстрее. Ко мне сейчас придут:
- Так я и говорю, Володя. У Максима Горького - особняк
Рябушинского. У Алешки
Толстого - целое поместье. У Серафимовича:
- Что тебе от меня надо? Выкладывай.
- Мне? От тебя? Владимир, подумай сам: Ничего. Что с тебя можно
взять? Вот ты смотришь на меня и думаешь, а не чекистская ли я
провокация. Я прав? И даже душу свою ты мне уступить не сможешь:
Он вдруг стал серым и мягким. В один миг.
- Так вот ты кто:- и зачем-то зашарил по карманам.- А я думал - и
вправду,
Николай. С того света:
- Вот и ошиблись, товарищ красный безбожник. И сейчас ошибаетесь,
и тогда ошибались. Семнадцать лет тому. Я - тот самый, подлинный.
Живой. И ты,
Владимир - тот самый. И, чтобы ты знал: ничего существенного не
произошло в ночь с тридцать первого марта на первое апреля
достославного тринадцатого года. С которым любят все сравнивать, чтобы
уяснить, каковы же ваши достижения.
Он, сгорбившись, пошел к окну. Остановился. Уставился на что-то за
стеклом.
Мне вдруг показалось, что он сейчас сделает что-то дикое, резкое,
безумное: высадит окно и закричит, или бросится на меня, или:
- У меня папиросы кончились, - сказал он, не оборачиваясь. - Хотел
сбегать, а тут ты:
- Будешь "Житан"?
- Давай: Так что значит - ошибался?
- Володя,- сказал я проникновенно. - Не верти вола, как вы тут
выражаетесь.
Договор подписывал? Подписывал. Кровью? Кровью. На семнадцать лет?
На семнадцать. Срок выходит? Выходит:
- Кто ты? Откуда ты все это знаешь?
- Бурлюк проболтался. Кстати, самое подходящее имя для беса -
Бурлюк. Что-то в этом есть гоголевское. Впрочем, Брик - тоже неплохое
имя. Для беса. Пацюк,
Басаврюк, Бурлюк, Брик:
- Николай, прошу тебя, не верь сплетникам: Эта сопля Кирсанов:
- Не имею сомнительной чести знать.
- Ну и не стоит: Так что Бурлюк? Расскажи.
И я рассказал - красочно, со всеми подробностями - как великий
насмешник и редкий негодяй Давид Бурлюк ради Дня дурака решил
разыграть юного поэта.
Был нанят спившийся актер-трагик. Было немного фосфора, немного
серы, много кокаина. Был, наконец, мальчишка, страшно талантливый,
страшно мнительный, страшно неуверенный в себе. Неимоверно
честолюбивый.
Сознающий свою слабость в сравнении с вершителями дум тех лет... и
одновременно - ощущающий тонким нервом, что они ему в подметки не
годятся, никто они против него и ничто: В обмен на душу мальчишке была
обещана мировая поэтическая слава - в течение семнадцати долгих-долгих
лет. А потом, когда срок истечет:
- Но ведь есть, есть, есть слава! - кричал он, бегая по комнате.-
Ты не можешь этого отрицать! А ты мертвый! И стихи твои мертвые!
Изысканный жираф!
Брабантские манжеты! Царица Содома!
- Я, конечно, не претендую на титул "живее всех живых",- сказал я,
пуская колечко,- но все же некоторым образом:
- Вот именно, что некоторым! Образом! Образом - вдумайся в это!
Образом! Ты навсегда останешься поэтом для недоучившихся гимназистов!
- Пусть так. Но - заметь - гимназистов, а не рабфаковцев. Рабфак.
Американцев приводит в телячий восторг это слово. Однако, Володя, я
зашел не за этим:
- Да. Ты зашел. Я совсем забыл: - он вновь зашарил по карманам. -
Тебе, наверное, деньги нужны: я тут приготовил для фининспектора, но
он может и подождать:
- Деньги? Смешно. Нет, повторяю, мне от тебя не нужно ничего.
Просто: я хочу вернуть тебя в поэты.
Я действительно хотел - очень хотел - именно этого. Пять лет я
беспрерывно теребил свое руководство: раз уж Есенина - Есенина! - не
смогли сберечь, раз
Блоку позволили умереть от стыда - то давайте хоть этого,
неразумного, спасем!
И все время встречал не то чтобы непонимание, а - недоумение.
Разве же это поэт? - говорил Брюс. Вот Василий Кириллович
Тредиаковский - то был поэт: И только после Черной Пятницы на
нью-йоркской бирже, вызванной, как многие наши полагали, работами
Маяковского, он задумался. И наверное дождался бы я официального
разрешения, а то и поддержки в деле освобождения
Маяковского от черной зависимости - да тут Яков Вилимович
таинственно исчез.
И началось в Пятом Риме нестроение. Не то чтобы мы "зачали
рядиться, кому пригоже на великом княжении быти", а все-таки как-то
растерялись и не слишком важные дела отложили на потом. Но при этом в
делах текущих от нас потребовалось самостоятельности гораздо более
противу прежнего. Каковую я и вознамерился проявить:
Он посмотрел на меня свысока, по-верблюжьи.
- Что ты хочешь сказать этим? Что я не поэт?
- Внутри себя? Или вовне? Внутри - разумеется, поэт. Замученный, с
кляпом во рту: но еще живой. Вовне - сочинитель инкантаментумов и
красных гримуаров.
- Что? - вздрогнув, спросил он.
- Помнишь эти слова? Да, все это оттуда, оттуда. Спроси у своего
друга
Агранова. Хотя нет. Лучше держись от него подальше, если сумеешь.
Он занялся такими делами, что очень скоро свернет себе шею. И вообще,
Владимир, что-то твоя брезгливость чересчур избирательна. Ты хоть
знаешь, что вез в своей сумке товарищ человек Нетте?
- И знать не хочу!
- Очень страшную вещь вез товарищ Нетте, совершенно
нечеловеческую. Едва успели перехватить.
- Так вот ты, оказывается, кто,- он прищурился. - Белогвардеец.
Недобитая контра. Я тебя сам сейчас:
- Браунинг под подушкой,- подсказал я, вытягивая ноги. - Черт,
опять каблуки стоптались:
- Ты думаешь, я шучу? - пропыхтел он, не двигаясь с места. - Ты
думаешь, я ваньку валяю? - он вытащил большой клетчатый платок и
трубно высморкался, а платок с отвращением бросил в жестяную уличную
урну, стоящую в углу.
- Да нет, конечно, - сказал я. - Вот над тобой пошутили - это
было.
- Ты хочешь сказать: - он вдруг потемнел лицом. - Что это и
вправду: была шутка?
Я хотел напомнить ему о некоторых хрестоматийных особенностях
изысканного жирафа, но не стал.
- Да. Это была дурацкая шутка. Столичных скотов над глупым
провинциальным мальчишкой. Эксперимент in anima vili.
- И все эти годы:
- Все эти годы. Ты совершено прав.
- И можно было:
- Можно. Но ты предпочел благую часть. Мало того, ты действительно
продавал свой дар - и предавал людей. Друзей. Ну что тебе сделал
Булгаков? Чем он перед тобой провинился? Тем, что его "Турбины" на сто
голов выше твоей неудобьсказуемой "Бани"? Где ты пинаешь изгнанного
товарища Троцкого? "Падающего - толкни" - это, вроде бы, не ваша
идеология:
- Боже мой:- простонал он и закрыл глаза. - Двадцать лет:
- "Бога нет, царя не надо, губернатора убьем,"- сказал я. - Не ты
ли это сочинение сочинил?
- Что? Нет. Не помню:
- Владимир,- сказал я,- возьми себя в руки. Все еще можно
переиграть.
Не знаю, как уж это у меня получилось, но и фраза сама, и
интонация - вдруг оказались аннушкиными. "Николай, нам нужно