В планы гэпэушников входило, разумеется, и мое непременное
устранение. Но в мои планы оно никак не входило. И опер , который
должен был толкнуть меня под грузовой трамвай, оказался столь неуклюж,
что угодил под него сам. Оперу почудилось, что под ногами у него
весенний лед. Был жаркий душный вечер укороченного августовского дня.
Толпа зевак, кровавые отблески зари на стеклах трамвая, огромная
луна над крышами... Я тихо удалялся от места события.
На скамейке под липами сидел, уложив ногу на ногу, худощавый,
очень усталый человек в безукоризненном светлом костюме. В нынешней
России так одевались либо знатные иностранцы вроде меня, либо очень
известные артисты. У власть имущих стиль был совершенно иной.
- Добрый вечер,- сказал я ему и приподнял шляпу.
- Добрый вечер,- согласился он.- Вы не знаете, что за шум и крики
в той стороне?
Уж не война ли началась с применением лучей смерти?
- Человеку голову отрезали, - ответил я.
- Что вы говорите. И кто же? - в голосе его послышалось
пробуждение интереса.
- Девушка,- сказал я.- Красивая. Комсомолка, наверное. У вас
теперь чуть что, сразу комсомолки. Коренастенькие такие, крепенькие.
- Да, у нас теперь так,- вздохнул худощавый.
- Позволите быть вашим соседом? - спросил я.
- Пожалуйста...- он кивнул рассеяно.
- Я вижу, у вас неприятности, - сказал я.
- Неприятности? - задумался он.- Как ни странно, у меня все
хорошо.
Подозрительно хорошо. Должно быть, это меня беспокоит: Как
поликратов перстень.
- Очень знакомое чувство. "Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою...
Сказал и разлучился с ним". Но я не из пугливых. Вы, вероятно, поэт?
Он посмотрел на меня.
- Поэт? Что вы, милостивый государь. Разве есть нынче поэты? Поэт
сегодня - это Демьян Бедный, Михаил Голодный, Павел Беспощадный...
- Иван Приблудный,- продолжил я.
- Не знаю такого. Впрочем, тех я тоже не знаю. Так, слышал...
- И слава Богу! - вскричал я. - И никогда не читайте! Под страхом
сожжения - не читайте! (Не знал я тогда и не мог, конечно, знать о
скорой и страшной смерти этого человека, Ивана-Якова
Овчаренко-Приблудного, иначе никогда бы не упомянул в таком
ироническом тоне. Писал плохие стихи под Есенина, хулиганил - а умер
геройски. Черт его знает, что важнее для поэта:).
- Вы, вероятно, издалека?- спросил он грустно.
- О, да,- сказал я. - Издалека. Без сомнения, издалека.
- И как вам нравится Москва?
- Трудно сказать,- ответил я. - Она мне никогда не нравилась.
Проклятье лежит на Москве, возросла она и окрепла у Орды за пазухой на
предательстве, на крови и разорении других русских городов... И все
же: могу ли я вам помочь?
- Разве что одолжите папироской...
Я извлек свой серебряный абиссинский трофей, щелкнул крышкой.
- Что вы предпочитаете?
Он посмотрел на меня диковато и взял первую папиросу с краю.
Мы некоторое время в молчании дымили.
- Не мог ли я встречать вас раньше? - спросил наконец я. - Скажем,
в двадцать первом. Осенью?
- Осенью... Осенью я только что приехал в Москву.
- Все сходится,- сказал я.- Брюс был прав.
- Да? - удивился он.- А в календаре написано: дождь и смятение
народов.
- День еще не кончился,- сказал я. - Может быть, к ночи соберется.
- А смятение? - спросил он.
- А разве нет? - я посмотрел на него. - Впрочем, вы просто не
знаете...
- Стараюсь не читать газет,- сказал он. - Напорешься еще ненароком
на театральную рецензию... какие отвратительные слова придуманы:
"булгаковщина", "гумилевщина", "пильняковщина"...
- Даже "гумилевщина"? - восхитился я.
- Представьте себе! Вполне достаточно употребить экзотическое имя
или упомянуть экзотическую страну, чтобы заслужить этот ярлык. И
носить его до тех пор, покуда не напишешь какую-нибудь
"Оптимистическую песнь козлов" о прекрасной комиссарше, обворожившей
балтийских анархистов... Носится тут один молодой драматург с такой
идеей, или, как они говорят, "задумкой"...
- И что же, обижаются люди? На ярлыки-то?
- Кто обижается, а кто и перековывается...
- А вы, как я понимаю, перековываться не желаете.
Он помолчал, потом кивнул:
- Совершенно верно понимать изволите...
- Не Михаила ли Афанасьевича перед собой вижу? - спросил я больше
для проформы.
- Ваш покорный слуга.- снова кивнул он.- С кем имею честь?.
- Фридрих-Мария фон Виланд,- отрекомендовался я. - Лингвист.
Счастлив познакомиться с великим мастером Слова.
- Странно вы сказали... Как я понимаю, вы из рижских немцев? -
спросил он.-
Очень чисто говорите... И для чего большевикам лингвиста
выписывать понадобилось, они же неграмотные все...
- Вот и понадобилось, что неграмотные. И насчет рижского немца
угадать изволили. Батюшка мой, даром что фон, держит бирхалле в
Майоренгофе.
Будете в тех краях, милости просим. Там тихо. Там даже чайки
какие-то молчаливые.
- Вряд ли я буду в тех краях,- вздохнул он.- Разве что много
севернее...
Настало время мне задуматься. Была не была, попробую.
- Хотите уехать вместе со мной?
Он вздрогнул. Посмотрел на меня. С недоверием, даже со страхом. Я
понимал, что не провокатора во мне он опасается и не провокатора видит
- а если и провокатора, то совсем иного рода...
- Уехать? - сказал он тихо.
- Да. В Берлин.
- К-когда?
Я посмотрел на "Лонжин".
- Через четыре часа.
- Часа?- в голосе его что-то зазвенело.- Часа? Боже мой, это
невозможно... это немыслимо, немыслимо...
- Почему же?
- Не знаю. Но... - он замолчал и молчал очень долго.
- Женщины? Или вы боитесь, что не сможете там писать? - перебил я
его молчание.
- Наверное. Не знаю. Что-то... вот здесь,- он показал на горло. -
Я только-только начал чувствовать дом...
- Вы счастливый человек,- сказал я.
- Вы так считаете? - он горько усмехнулся. - Я плачу за это
боязнью площадей...
- Даже пустых?
- Пустых - тем более... Что? - вдруг насторожился он, приподнял
голову, прищурился слепо. - Идет гроза.
Я потрогал ладонью воздух. В самом деле, накатывался очень быстро,
тихо, неотвратимо - как умелый враг - грозовой заряд.
- Будет град,- сказал я.- Нам лучше укрыться.
- Не соблаговолите ли быть моим гостем? - предложил он, вставая.-
Я живу поблизости. Жена будет рада.
- Не смею отказываться.
- И не потомок ли вы преславнаго немецкого романтика? - спросил он
уже на ходу.
- Вряд ли, - сказал я. - У романтиков, как правило, детей не
бывает.
9.
А между тем рассудком нищи
Змеем пожирались вместо пищи.
Велимир Хлебников
- Ах, черт побери:- Николай Степанович отложил "вечерку" и
огляделся растерянно. - Плохо дело, господа.
- Что, что? - вскинулся Илья. - Зеленый нырнул?
- Нет. Что - зеленый: Великий умер.
- Кастро?!
- Нашел великого: Ладно, Илья, это мои дела. Похоже, что придется
нам задержаться здесь еще.
- А я что? Кликуха у него такая: Великий. Не я придумал. Его все
деловые латиносы Грандиозой кличут, такими делами шутя ворочает, нам и
не снилось:
Но Николай Степанович его уже не слышал. "Вечерка" с определенным
сожалением сообщала, что на восемьдесят седьмом году жизни безвременно
и скоропостижно скончался генерал-майор медицинской службы Семен
Павлович Великий, профессор, членкор и так далее, отпевание в два часа
в Елоховской церкви. Как все бульварные газеты, "вечерка" слегка
приврала, хотя на этот раз просто по незнанию, а не по злому умыслу:
Семен
Павлович скончался не на восемьдесят седьмом, а на двести
пятнадцатом году.
Он был единственным рыцарем из всего Пятого Рима, кто никогда не
пользовался псевдонимами, понимая это профанацией и дурновкусием. Имя
дал ему отец, пусть незаконный, но зато - государь император Павел
Петрович; матерью же была тогдашняя фаворитка Павла Софья
Чарторыйская. И менять имя даже на время, даже во имя неких высших
интересов, Великий отказывался наотрез.
Официально мичман Семен Великий считался пропавшим без вести в
тысяча восьмисотом году в районе Антильских островов во время
страшного шторма.
Шторм там действительно был, но сам Великий находился к тому
времени уже совсем в другом месте:
Долгие годы он провел в учениках, а затем и помощниках у
знаменитого унгана ле Пелетье на острове Гаити (собственно, именно
поэтому он впоследствии и пошел по медицинской части) и в деле унгана
весьма преуспел; и именно там на него обратил внимание знаменитый
некроном барон Рудольф фон
Зеботтендорф (вошедший в гаитянский инфернальный фольклор под
несколько искаженным именем Барон Суббота), сдружился с ним, вывез его
в Европу и представил нужным людям. Семен Павлович сравнительно быстро
разобрался в положении вещей, послал всяческих рыцарей и
розенкрейцеров в известном всякому русскому человеку направлении - и
стал искать свой особый путь. В этих поисках он неизбежно наткнулся на
Якова Вилимовича, поскольку все дороги в те годы вели в Пятый Рим: (
"Кстати, а почему именно Пятый?" - спросил в свое время Николай
Степанович у Брюса. "Так ведь Четвертому-то не быти," - доходчиво
объяснил Брюс.)
После исчезновения Брюса именно Великий остался в Московском
капитуле
Ордена за старшего. К нему и бросился было Николай Степанович по
возвращении из Заира - тогда, в памятном шестьдесят восьмом. Следовало
что- то предпринимать в связи с необычными находками:
И Великий его не узнал.
То есть не так: он, конечно, узнал своего старого доброго
знакомца, путешественника и пациента, но - не младшего собрата по
Ордену. Будто сквозь симпатическое стекло смотрел он на Николая
Степановича, радостно хлопотал по холостяцкому своему жилищу, с
притворным ужасом воспринял еще недавно привычное обращение "mon
prince" и абсолютно не мог понять, чего же от него хочет дорогой
гость:
Это было по-настоящему страшно.
Это было даже страшнее - поскольку неожиданно - чем потом, позже,
когда
Николай Степанович осознал до конца, что остался один.
И сейчас, на панихиде, стоя с непокрытой головой рядом с людьми,
которых он знал многие десятилетия не только по именам и фамилиям, но
и по тайным делам и почетным титулам, он оставался один. Рыцари
славного Пятого Рима, великие и малые таинники, постарели, обрюзгли,
утратили былой блеск глаз - потому что забыли, что полагается им жить
долго и бурно. Забыли они и способ, каковым это достигается:
В шестьдесят девятом, оправившись немного от первоначального
потрясения,
Николай Степанович уединился, придумав какой-то смехотворный
предлог, с маршалом Ордена Фархадом, в миру - дворником
Гильметдиновым, а в прошлом
- великим полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским, в его дворницкой.
За непритязательной беседой о злых нравах москвичей, протекающей под
аккомпанемент легко льющегося пива, Николай Степанович ввел коллегу в
состояние глубочайшего гипноза (что в нормальных условиях явилось бы
грубейшим, непростительным нарушением субординации) - и там, в недрах
чужого темного сознания, встретил умирающего рыцаря:
Между Числом и Словом (Москва, 1969, апрель)
Я давно не делал ничего подобного (и если честно, не делал никогда