чувствовал, что попал окончательно, что жить ближайшее время мне
суждено именно здесь. Анечка, не прекращая укусывать и пожевывать
бутерброд с докторской, рассказывала, что они с мужем живут вдвоем,
что он у нее - вот это вот у нее звучало особенно рельефно -
физик-теоретик, а сама она биолог, что детей у них нету и пока не
предвидится, так что жизнь мне предстоит спокойная, что это их новая
квартира, кооператив, а раньше жили у ее родителей, что, всюду
поназанимав на первый взнос, они теперь в тяжелом материальном
положении (именно в тяжелом материальном положении, а не, скажем, в
долгах как в шелках), и на меня лягут ежемесячный кооперативный пай и
свет и газ за всю квартиру, за что хозяева и отдают мне в свободное
пользование одну из двух комнат и, учитывая мой интеллигентный вид, на
поведение каких-либо ограничений не накладывают, разве что чтобы не
пил, курил поменьше, не водил гостей и главное - гостий и после
одиннадцати старался не слишком шуметь. У меня б, наверное, никогда не
хватило совести требовать за жизнь в комнате оплаты целой квартиры,
хотя в денежном выражении цена получалась обычная, среднемосковская, -
тем не менее я сказал, что согласен, практически помимо воли сказал и
только удержал себя оставить задаток, чтобы иметь пути к отступлению.
Анечка показала мои будущие полувладения: комната как комната, не
большая и не маленькая, не блистающая чистотою, но, впрочем, и не
слишком запущенная, мебели - нуль, пол - паркетная доска, и на нем -
большая клетка с десятком белых мышей. Про мышей Анечка объяснила, что
это с ее работы, из вивария, что они очень милые, нетребовательные,
привязываются к людям и оживляют быт. Если, мол, я пожелаю, мыши
смогут остаться здесь. Я неопределенно промычал в этой связи нечто по
возможности любезное и откланялся.
Сейчас, заново пересматривая воскресную сцену, я все пытаюсь
вообразить, что за реакцию вызвали наши с Анечкою переговоры у него,
пытаюсь вообразить и огорчаюсь, что не заметил тогда, но интуиция
подсказывает, что, если было бы чего замечать, я бы заметил; у него,
надо думать, уже к тому времени вошло в привычку скрывать от Анечки
свои на нее и на жизнь вообще - реакции.
Всю следующую неделю я получал разнообразные предложения, но в любом
из них находил изъян, - меня просто влекло, тянуло в комнату на
Ждановской, - и очередным воскресеньем я там и оказался. За полгода,
что я там прожил, я не то чтобы наблюдал, а просто не мог не
приглядеться к образу жизни моих хозяев. Они казались мне почти
классически ординарной парою, тем, что несколько лет назад было
принято презрительно называть мещане или обыватели и что я по глупому
своему юношескому высокомерию так тогда презирал. Гости к ним почти не
ходили, сами они тоже едва не все вечера просиживали дома, принимая
изредка родителей его или Анечки (последние, самоуверенные,
респектабельные, довольно молодые, прикатывали на вишневых Ужигуляхы,
привозили массу сеток и сумок с продуктами). У моих хозяев не было
телевизора (одно из немногочисленных и, мне казалось, недолговременных
отклонений от классической схемы), и вечера они проводили чаще всего
на кухне. Изредка он что-то писал за столом в их комнате, но тоскливая
атмосфера дома с тусклыми лампочками в матерчатых абажурцах исключала,
по-моему, саму возможность какой бы то ни было интеллектуальной
работы - разве кроссворд разгадать. Спать они ложились всякий раз
точно в одиннадцать, чтобы к семи утра, когда пора вставать на работу,
сон составил бы положенные медициною восемь часов.
В этом несколько неловко сознаваться, но первую пору моего у них
проживания я с заранее брезгливым и тем более непреодолимым
любопытством ждал, что за звуки станет дарить мне по ночам тонкая
перегородка между нашими комнатами; но ночь проходила за ночью, неделя
за неделею, а кровать не поскрипывала в специфическом ритме, а Анечка
не вскрикивала, не стонала, не заливалась счастливым хохотом, а он не
рычал и не скрипел зубами - так что я волей-неволею стал ломать голову
над странным этим бесстрастием хозяев, но в нее ничего умнее не
приходило, как приписать им интуитивное угадывание возможного моего
повышенного внимания первого месяца; заподозрить, например,
супружеские измены их размеренная жизнь просто не давала повода.
Время, однако, шло, и, хоть специально прислушиваться я давно
утомился, мне часто случалось просыпаться и часами лежать, курить,
глядя в темный потолок, или читать ночи напролет, - соседняя комната
оставалась всегда стерильно тихой и спокойной. Может, он просто
импотент? лениво, уже без былого любопытства думал иногда я,
начитанный и насмотренный всевозможных сюжетов про современных
физиков-ядерщиков. Но нет, непохоже: Анечка бы бесилась тогда,
выходила из себя, скандалила по всякому пустяковому поводу, а он бы
мучился, комплексовал - они же кажутся вполне довольными жизнью. Он,
всегда ровный и спокойный, причем, верилось, спокойствием не волевым,
а совершенно естественным, органичным, два раза в неделю покупал
Анечке цветы, Анечка принимала их как должное и чувствовала себя
прекрасно. Он, правда, на мой вкус несколько чрезмерно тиховат,
продолжал я психологические изыскания, послушен судьбе, что ли;
вероятно, и физик-то он посредственный, ординарный; такие, впрочем,
благосклонно оправдывал я его тут же, гордясь широтою собственных
взглядов, тоже нужны науке, и не слишком удивился своей ошибке потому
лишь, что узнал о ней уже после его самоубийства: поступка, как мне
представляется, весьма талантливого применительно к ситуации. После
его смерти я получил и разгадку молчания перегородки: один мой
приятель, который пытался утешить вдову, рассказал мне, что та
стопроцентно и безнадежно фригидна, и только тогда я более или менее
рельефно вообразил, каково бывало ему по ночам. Он, наверное, тоже
часами бессонно лежал в темноте и, не имея возможности занять себя
хотя бы курением, которое, как я слышал, он бросил в угоду Анечке в
день свадьбы, слушал ровное, здоровое, довольное дыхание жены да
попискивание белых мышей, которых я, разумеется, выселил из своей
комнаты в самый час переезда, но о которых так некстати вспомнил
несколько недель спустя.
В начале октября в Студии традиционно проводится капустник: знакомство
с первокурсниками. Мы спохватились, как всегда, едва ли не накануне,
когда поздно уже оказалось сочинять всяческие шутейные куплеты и
сценки, да и лень нам, сравнительно взрослым людям режиссерского
курса, было заниматься белибердой - и вот я подал идею с мышами. В чем
заключался юмор идеи, я сейчас уже и не знаю, - помню только план, что
кто-то из нас выходит на сцену с символизирующим ректора котом в
руках, и мыши, сидящие в бутылках из-под молока, пугаются.
Шел обычный капустник: временами смешной, временами скучный; длинный
узкий зал Студии набился до предела: люди сидели на стульях, на
ступенях, заполняли проходы, выпирали изо всех щелей, последние из
счастливчиков торчали за входной дверью на табуретах, выстраивая
третий этаж голов; стояла духота, но попытки включить подвешенные к
потолку пропеллеры вентиляторов пресекались неодобрительным шиканьем:
шум моторов мешал слушать сцену, на которой меж тем пелись песенки,
отплясывались канканы, пародировались педагоги и сам Шеф, а также
последний спектакль Театра, УСага о Металлургахы, поставленный Шефом в
расчете на Ленинскую, но получивший лишь Государственную.
Наконец предоставили слово нам, и мы втащили на сцену стол с десятком
молочных бутылок, уже загаженных изнутри точечками помета. Бутылки
содержали маленьких белых мышек, доставленных Анечкою с работы по моей
просьбе. Некоторые еще трепыхались, пытаясь выбраться из суживающихся
кверху стеклянных зинданов, и вблизи было слышно, как в поисках точки
опоры постукивают коготочки по гладкой поверхности стекла; остальные -
смирились и недвижно пластались на дне. Против ожидания, появление
безучастных мышей не вызвало в зале ни смеха, ни даже оживления.
Возникло тягостное молчание, в котором стал слышен тихий, но
пронзительный, почти ультразвуковой мышиный писк, с каждой секундою
сгущающий и без того донельзя тяжелую атмосферу. Явление кота никак не
подействовало на утомленных, отчаявшихся мышей; кот вырвался, побежал
за кулисы, - но и это, вопреки векам театрального опыта, не отозвалось
в зале хохотом, а лишь усилило чувство неловкости, стыда за нас и за
себя, что они все это видят.
После капустника зрители подобрее подходили к нам и пытались ободрить,
снять с души камень, но от ненужных слов становилось еще противнее,
стыднее, и я сам вдруг почувствовал себя белой мышью в стеклянной
бутылке на глазах у трех сотен людей. Не знаю, что сталось с мышами
потом, кажется, нескольких француженка, у которой недавно умер муж,
взяла домой, но не всех же! - во всяком случае, назад, в Анечкин
виварий, я их не понес.
Белые мыши в стеклянных бутылках,
бледные люди в квартирах-копилках,
белые ночи над грязной рекой,
а в перспективе - бессрочная ссылка:
вечный покой...
72.
Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-а,
ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-а
Грехи, года, законы
сменились котильоном.
К тому же очень скоро
вернут нам для услад
наш дворик, где пионы,
где рвутся шампиньоны,
где у забора - споры
ромашки и числа...
Вернувшись с похорон Т., я застал дома его родителей, Анечку и
милиционера, не того, не вестника, а нового - старшего лейтенанта. Все
двери были настежь, и я увидел, как, уткнув голову в колени свекрови,
лежит на кровати Анечка и истерично рыдает взахлеб: дергается всем
телом, издает звериные звуки; свекровь с деревянным лицом методически
поглаживает Анечкину голову. За кухонным столом его отец, разложив
перед собою листы, что-то внимательно переписывает; лейтенант ходит по
кухне, курит, и со стороны возникает впечатление завершающей стадии
беседы в приемной Конторы, когда душеспасаемый заносит в протокол
собственноручные раскаяния и показания на друзей: по существу, мол,
заданных мне вопросов имею сообщить следующее, - а сделавший свое дело
добрый пастырь, не покидая, согласно инструкции, пасомого, томится
праздностью. Те пастыри, правда, редко носят на службе форму.
Лейтенант, как оказалось, вел следствие по делу об его смерти. Мы
прошли в мою комнату, и он снял свидетельские показания. По
направлению допроса стало ясно, что следствие интересуют в основном
два аспекта: степень психической нормальности самоубийцы (это понятно:
для наглухо засекреченной статистики: ведь нормальный самоубийца, в
отличие от ненормального, выявляет некоторую ненормальность
общественного устройства) и - наличие или отсутствие (спокойнее,
разумеется, отсутствие) над объектом следствия психологического
насилия, могшего к самоубийству привести: тут аспект уголовный, и
основной подозреваемый - Анечка. По первому вопросу я, увы, ничем
порадовать лейтенанта не смог, хотя бы из принципа, по второму же -
отвечал менее твердо, чем надо бы, хотя, собственно, и понимал, что
если со стороны Анечки и имело место какое насилие, если Аннушка, так
сказать, и разлила масло, то сделала это в области, пониманию
лейтенанта недоступной и судом в расчет не принимаемой; к тому же
одной Анечкою тут, пожалуй, не обошлось бы. Допрос, впрочем, был бегл
и демонстрировал, что для лейтенанта в этом деле серьезных загадок не
существует.
Когда официальная процедура окончилась и я подписал протокол,
лейтенант перешел на более человеческий тон и отчасти удовлетворил мое
любопытство: сидящий на кухне отец снимал копию с предсмертной его
записки. Лейтенант, прежде чем изъять и подшить к делу, любезно
разрешил родителям прочесть ее и даже скопировать. Ее нашли на