глупость, но телефонная трубка приковывала меня к месту, и оставалось
только идиотски улыбаться, сдерживая радостный смех, жадно ловить каждое
слово Анно и мысленно представлять себе то, что он описывал. Но даже от
одной попытки представить это захватывало дух!
- Слушай, Анно, - сказал я, прерывая его словоизлияния, - честно
скажи - ты не врешь? Потому что если ты врешь, я тебе этого никогда не
прощу.
- Он еще спрашивает! - заорал Анно в ответ. - Да народ тут просто без
ума от восторга! Я тебе прямо скажу: ты - открытие сезона. Никак не
меньше. Аренский не имел такого успеха! Да что Аренский! Бухов
перевернется в гробу от зависти!
- Ну уж это ты хватил, - сказал я смущенно. - Мне до Бухова...
- Ну, между нами говоря, тебе до Бухова, конечно, расти и расти,
мы-то с тобой это понимаем. Но факт налицо - твоя выставка становится
событием сезона. Я же говорил тебе, что не надо психовать, что твой отъезд
не имеет никакого смысла. Уж мне-то ты мог бы поверить. Что, легче тебе
было там, вдали?
Я немного подумал.
- Не знаю. Кое в чем легче, кое в чем тяжелее.
- Ну вот, я же говорил!
- Ну а как там наши? Скажешь, и Гаранов тоже "вне себя"? Он же
помнится, морщился.
- Только не падай. Лучше сядь. Гаранов совершенно изменил свое
мнение. Он сегодня часа три шатался по залу, потом подходит ко мне и
говорит: "Анно, я, пожалуй, был не прав". Ты от него раньше что-то
подобное слышал? Я - нет. Даже не думал, что он способен произнести
подобные слова и при этом не помереть. Признавайся, чем ты его купил?
- Обещал жениться на его дочери, - ответил я трагическим голосом.
Дочка Гаранова развелась уже дважды, и оба бывших ее мужа успели так
попортить ему жизнь, что он заранее возненавидел третьего, который придет
им на смену.
- Ха-ха-ха! - засмеялся Анно. - Ну, теперь видно, что ты пришел в
себя. Так как - вылетаешь назад?
- Нет. В конце недели, как и планировал.
- Ну что ж, может ты и прав, - голос Анно сразу посерьезнел.
- А что больше хвалили? "Мадонну", "Окно" или "Острова"?
- Старик, это все здорово это тоже хвалили. Но попутно. Главное, что
там было - это твой "Дьявол". Как ты только добился этого, старик? И,
самое главное - почему никто не заметил этого раньше?
- Стой-стой, да этого же не может быть. Какой "Дьявол"? Тот эскиз,
что я написал в ноябре?
- Да.
- Так я же его даже не собирался выставлять. Это же так, мелочь.
- Старик, не скромничай. Твой "Дьявол" просто великолепен. Народ
стоял перед ним такой плотной толпой, что с места было не сдвинуть. Я
удивляюсь - где были мои глаза раньше? Как я мог этого не заметить? Видно,
совсем замотался тут с подготовкой. Ты там на курорте мучился от безделья,
а я всю неделю перед открытием бегал, высунув язык, даже передохнуть
некогда было. Я ведь еще сегодня утром прошелся по залу, в угол, где
"Дьявол" этот висит, тоже заглянул - ничего особенного не заметил. А
вечером, когда народ разошелся, я туда подошел и битых полчаса простоял
перед ним. Это я-то! Я! Ты же меня знаешь, я же черствый сухарь, которого
мало что в искусстве способно тронуть - твои слова, между прочим - я
проторчал перед "Дьяволом" битых полчаса!
- Но этого же не может быть, - повторил я растерянно. - Этого же
просто не может быть. Это же не картина - так, баловство. Я же его
намалевал за один день. Взял первое, что пришло в голову. От скуки.
- Старик, ты - талант! И не спорь!
- И не собираюсь. Но ведь "Дьявол" - далеко не главное из того, что
есть на выставке.
- Ты - талант. Уже по тому хотя бы, что намалевал его за один день.
Значит, в тебе есть сила, которая ищет выхода. "Дьявол" твой великолепен,
он первым бросается в глаза, а все остальное отодвигается пока на второй
план. Но это только пока. Если ты в это остальное вложил столько же силы,
то и его тоже поймут. Чуть позже. Тебе теперь надо работать как можно
больше. Самое главное - не останавливаться. Если ты сейчас остановишься,
потом уже разгона взять не удастся. Если ты остановишься, то этот успех
никогда больше не повторится. И не говори потом, что я тебя не
предупреждал.
- Спасибо тебе, Анно, спасибо.
- Ладно, ладно. Будь здоров, отдыхай пока, но думай о работе. Я
кончаю, а то так до утра проговорить можно. До свидания.
- До свидания, Анно.
Я положил трубку, выпрямился, огляделся по сторонам. Был поздний
вечер. Свет в номере был погашен, но внизу, на набережной, ярко горели
фонари, и номер был залит их похожим на лунный светом. Было тихо, даже шум
прибоя не доносился сюда с пляжа, только ветер слегка шелестел занавеской
у открытой форточки.
Я постоял немного, глядя вниз, потом сел в стоявшее рядом с окном
кресло, задумался.
Я не чувствовал сейчас радости, но верил, что она вернется. Просто я
слишком устал, чтобы радоваться. Только теперь я понял, насколько же я
устал за дни ожидания выставки. Наверное, мне действительно не следовало
уезжать, потому что нельзя спастись бегством от самого себя. Ведь все те
вопросы, которые мучили меня, пока готовилась выставка, я увез с собой, и
здесь, вдали от привычного окружения, я оказался полностью в их власти. Я
мечтал об этой выставке и одновременно боялся ее, потому что там, в
выставочном зале, было собрано все, чем я жил уже много лет. Как, как
можно выставить это на всеобщее обозрение? Для чего раскрывать душу свою
перед случайными и, возможно, равнодушными людьми, можно ли ждать от них
понимания того, что не могли зачастую понять даже те, кто мне близок? Да и
можно ли вообще рассчитывать на понимание чего-то такого, что при всем
старании ты так и не сумел выразить в должной мере? А раз не будет
понимания - то зачем вообще все это нужно? Ведь не ради денег же. Что я,
мало зарабатываю, когда пишу добротные ремесленные портреты или же на
заказ занимаюсь оформительством? И вообще - соглашусь ли я продать хоть
одну из этих картин? Зачем же тогда идти на эту пытку, когда каждый
холодный взгляд, брошенный на мои картины, будет резать по живому?
И все же я готовился к этой выставке и связывал с ней определенные
надежды. Наверное, нам просто кажется, что мы можем писать просто так,
только для самих себя. Наверное, художник просто не в состоянии творить,
не делясь с другими людьми, как бы больно ему при этом не было. И я ждал
этой выставки. Ждал и боялся. А в последний момент, за неделю до открытия,
не выдержал и сбежал, оставив Анно все заботы по ее подготовке. Сбежал,
как мне сначала казалось, ото всех этих вопросов, но они конечно же
настигли меня здесь, и отсюда бежать уже было некуда.
Я все же не выдержал и вернулся на день раньше. Из аэропорта позвонил
Анно и поехал домой. Он уже ждал меня там, когда я вошел - уезжая, я
всегда оставляю ему ключи от квартиры. Развалился, как обычно, в моем
кресле и сосал свою вечно пустую трубку. Он ничего не ответил на мое
приветствие, только кивнул и проследил взглядом, когда я прошел в спальню,
чтобы переодеться с дороги. Странно, я и не ждал ничего другого. Я как
будто бы чувствовал, что так оно и будет, предвидел этот странный его
взгляд и застывшую позу, предвидел его молчание и гнетущую, напряженную
тишину в квартире.
Его звонок в день открытия выставки оставался для меня до сих пор
единственным источником информации о ней. Там, на юге, я почти не читал
газет и журналов, даже радио мне каким-то чудом удавалось избегать. Я
старался насколько только мог спрятаться от любого возможного упоминания
об этой выставке, хотя и понимал, отлично понимал, что в масштабах страны
она является событием слишком ничтожным, чтобы заслуживать упоминания в
сводках новостей. Но чем больше старался я воздерживаться от мыслей о
выставке, тем больше - вполне естественно - они овладевали мной, тем чаще
стали возвращаться прежние сомнения и прежние, так и не разрешенные
вопросы. Я не хотел звонить Анно, я страшился позвонить кому-то еще, и к
тому моменту, когда самолет пошел на посадку, пришел уже в совершенное
смятение. Переодеваясь, я посмотрел на себя в зеркало. Застывшее, ледяное
лицо, пустой, невидящий взгляд. "Портрет наркомана", - сказал бы Анно.
Его машина стояла у подъезда. Мы успели как раз к закрытию, когда зал
покидали последние посетители, и пожилая уборщица в синем халате начала
мыть пол. Когда мы вошли в зал, предварительно переговорив с вахтером, она
подняла голову, неодобрительно поглядела на нас и снова занялась своим
делом. На картины она не смотрела.
Анно остановился у входа в зал, сел в кресло у столика с книгой
отзывов и принялся ее перелистывать. Я знал, что он не читает - так,
переворачивает страницы. За всю дорогу сюда мы не сказали друг другу ни
слова. Что-то тяжелое висело в воздухе между нами, мы оба чувствовали это
и не могли говорить. Он сидел теперь в кресле спиной к залу, спиной к
картинам. Он не хотел смотреть на картины, он оставлял меня наедине с
ними.
Я отвернулся от него, сделал несколько шагов. Услышал, как он
зашелестел страницами. Услышал, как уборщица поставила на пол ведро. И
все. И весь мир вокруг исчез, во всем мире остались лишь я и мои картины.
Я лишь взглянул на них, поднял глаза, и они заполнили собой весь мир, они
не оставили в этом мире места ничему больше. Они глядели на меня со всех
сторон, они обступили меня, и я шагнул им навстречу.
Мир меняется вокруг нас, и мы меняемся вместе с миром. И то, что
поражало своей новизной вчера, назавтра покажется тусклым и неинтересным.
И ты уже не увидишь радуги в капле воды и не уловишь аромата дальних стран
в случайном порыве ветра. Всегда, пока ты живешь, все окружающее тебя,
даже если оно и не меняется внешне, постоянно наполняется новым смыслом и
новым содержанием - лишь потому, что меняешься ты сам. Время идет, и ты
становишься, наверное, мудрее и богаче, но никогда уже не сможешь
воспринимать мир так, как воспринимал его прежде. Время идет, и нет
никакой силы, способной остановить и сохранить твое восприятие мира.
Никакой, кроме силы художника. Время идет, и мы не можем вернуться назад.
Но мы можем вспомнить...
Вот оно - "Окно" - за которым целый мир, непонятный и таинственный,
полный, быть может, чудесных загадок или же страшных тайн, может быть,
добрый и ясный, а может - страшный и злой. Стоит лишь распахнуть это окно,
и ветер того мира ворвется сюда, и можно будет вдохнуть его полной грудью
и на миг ощутить его аромат - радостный и тревожный, каждый раз новый и
неожиданный. Сколько раз стоял я перед этим окном и протягивал к нему
руки, и раскрывал его, сколько раз вглядывался я в неведомый мир,
открывающийся из этого окна...
А вот этот добрый старичок на лесной поляне, выглядывающий из
зарослей малины и иван-чая. Повернулся и смотрит на меня ласковым взглядом
из-под густых седых бровей. Или это леший? И это не брови, а лохмы
спутанных волос свисают со лба? Или это оборотень, не то человек, не то
волк, злобно оглянувшийся, прежде чем скрыться в чаще? Или это всего лишь
замшелый лесной пень, память о нерадивых лесорубах? Кто знает, кто сумеет
ответить на этот вопрос? Во всяком случае, не я.
Я шел вдоль стен, и картины мои смотрели на меня. И я вспоминал дни и
недели, проведенные с ними вместе, вспоминал все, что чувствовал, когда
писал их, когда вглядывался в их постепенно проступавшие на холсте черты.
И вспоминал то, что чувствовал позже, когда вновь и вновь возвращался к
ним, и каждый раз открывал в них что-то для себя новое, ускользавшее