работает грузчиком в порту, чувствует себя хорошо. Просил
прислать теплых вещей и побольше чеснока, потому что начиналась
цинга. И еще просил матери ничего не говорить о своем аресте,
так как он кристаллически чист и его, наверное, скоро
освободят.
-- "Кристаллически чист",-- гордо повторяла тетушка.-- Я
же знала, что мой брат не может быть замешан в грязные дела.
Я писал ему бодрые пионерские письма, хвастался хорошей
учебой, раз даже зачем-то обвел ладонь карандашом и таким
образом как бы послал ему отпечатки своих пальцев.
Он продолжал писать, но с каждым новым письмом
чувствовался как бы нарастающий крик. Он нервничал и даже
сердился на нас за то, что мы не можем написать кому следует,
что он не знает даже, в чем его обвиняют.
Откуда ему было знать, что письма писались во все концы!
Однажды даже поручили мне, чтобы разжалобить, написать самому
Берия. По преданиям, он когда-то учился с дядей в реальном
училище. В ответ приходили вежливые бумаги, где говорилось, что
в деле вашего дяди (вашего брата, вашего сына, вашего мужа)
разберутся и о результатах сообщат.
Годы шли, но в деле дяди так никто и не разобрался. Потом
переписка заглохла, потом война...
Я рано научился ездить на старом дядином велосипеде. Он
двигался судорожными рывками, потому что я изо всех сил нажимал
на педали, чтобы они успели перекрутиться, так как я еще плохо
доставал до них. Ноги мои были покрыты лиловыми прочными
синяками. Машина имела хороший ход, работала долго и терпеливо,
как будто дожидалась своего хозяина. Потом тетушка и его
ухитрилась продать. Страх перед временем усиливал слабости ее
легкой натуры -- она все продавала.
Дядя так и не вернулся. С годами боль улетучилась, оставив
каплю яда в крови и воспоминание о нем, как о далеком солнечном
дне. И только бабушка с неутихающей яростью молила своего
глуховатого бога вернуть ей сына. Обычно она молилась, стоя
лицом к окну, возле дядиного письменного стола. В такие минуты,
чтобы не мешать, никто к ней близко не подходил.
Однажды я подошел к стене и посмотрел на нее сбоку --
бабушка держала в руке рюмку водки, и это меня потрясло.
Оказывается, она прятала бутылку за ставней. Бедная бабушка
молилась в день по пять-шесть раз. Молитва, поддержанная рюмкой
водки, наверное, утешала, но все же она умерла, так и не
дождавшись сына.
Изредка, бывая у своих, я заглядываю в письменный стол
дяди, перечитываю письма его друзей и женщин, еще пахучие и
нежные. Как ни странно, в городе его еще хорошо помнят. Иногда,
назвав себя в каком-нибудь учреждении, я вижу, как светлеет
лицо пожилой женщины и она спрашивает с каким-то молодым
любопытством:
-- Вы не сын?
-- Племянник,-- отвечаю я, как в давние годы, и вижу, как
задумчиво теплеют глаза женщины.
После двадцатого съезда пришло письмо о реабилитации дяди.
В эти дни я случайно встретился с Оником, теперь работником
следственных органов. Я знал, что ему поручена проверка такого
рода дел. Он, не дожидаясь моего вопроса, сказал, что видел
папку с делом моего дяди.
-- Что же в ней было? -- спросил я.
-- Ничего,-- сказал он и развел руками.
Я вспомнил одну горькую подробность нашей переписки Когда
установилась более или менее регулярная переписка с бухтой
Нагаева, где он находился в заключении, он в каждом письме
спрашивал об отце, удивляясь, что отец ему не пишет. Сначала он
спрашивал, не постигла ли отца та же участь или не боится ли он
переписки с осужденным братом, но мы никогда не отвечали на
этот его вопрос, всегда обходили его. И он перестал спрашивать
об отце.
Я еще тогда заметил, что письма оттуда были свободней по
духу и по фактам, чем письма туда. Мы не могли ему написать,
что отца с нами нет, потому что с воли в тюрьму не принято было
сообщать печальных вестей, тюрьма должна была думать, что воля
цветет пышным цветом, как бы намекая тем самым на правильность
массовых арестов. Может быть, многие заключенные, получая эти
оптимистические письма, думали про себя: меня-то, конечно,
взяли ошибочно, но в целом это была правильная политика, потому
что избавила страну от тысячи вредителей и привела ее к
расцвету.
Мы никогда не узнаем, догадался ли дядя, почему отец ему
не пишет. До реабилитации оставался слабый лучик надежды, что
он все-таки жив, что ему просто запретили переписку. Теперь,
разумеется, никакой надежды не оставалось.
x x x
Мой отец был прирожденным неудачником. Можно сказать, что
ему иногда везло, но чаще все-таки не везло. Бывало, если в
чем-либо повезет, то сейчас же в чем-нибудь другом не повезет,
так что становилось хуже, чем до того, как повезло.
Насколько я знаю, только один раз было наоборот, то есть
сначала было плохо, а потом хорошо.
В гражданскую войну он каким-то непонятным образом попал в
Одессу, и его схватили во время облавы или еще чего-то там. У
него уже тогда с документами было не все в порядке, я думаю,
что скорее всего у него их вообще не было.
Одним словом, его засадили в камеру смертников вместе с
какими-то спекулянтами. Может быть, решили, что он привез в
Одессу мандарины или еще что-то? Хотя в те времена у нас
цитрусовых не производили, так что и с мандаринами не
получается. В те годы он работал на кирпичном заводе, и
единственное, что он мог привезти в Одессу,-- это кирпич. Но во
время революции никто не покупает кирпичей, даже если их и
пускают в ход во время баррикадных боев. Одним словом, я не
знаю, как он попал в Одессу.
Просидел он двое суток в камере, но долго тогда в тюрьме
не держали, потому что заключенных надо кормить, а время было
голодное. И вот вывели их на тюремный двор, пересчитали на
всякий случай и уже собирались посадить в грузовик, как вдруг
появляется тот самый комиссар. Отец когда-то, до революции,
спас его. За ним охотились жандармы. Отец спрятал его на
чердаке нашего дома, потому что жандармы в те времена чердаки
не обыскивали. Он там у него просидел больше месяца. В конце
концов жандармам надоело его искать, и он с помощью отца ночью
сел на турецкую фелюгу и удрал. Тогда отец, конечно, не знал,
что этот человек станет красным комиссаром, но, видно, делать
добро бывает выгодно -- может пригодиться. А может и нет. На
этот раз пригодилось. Узнал его комиссар. Не мог не узнать.
Отец мой был видный мужчина. Высокий, в папахе, и усы.
-- Ибрагимыч! -- крикнул ему комиссар.-- Видно, ты в
рубашке родился!
-- Васильич! -- крикнул отец.-- Чуть не сняли рубашку!
-- Что же,-- говорит комиссар,-- ты, старый подпольщик,
без документов гуляешь по Одессе?
-- Да и ты,-- говорит отец,-- гулял у меня по чердаку без
документов.
Отец мой был острый на язык и за словом в карман не лез.
-- Ну,-- говорит комиссар,-- езжай домой. Пусть твоя
мамаша приготовит индюшку по-абхазски, с перцем. Приеду в
гости, как только закончим.
-- Кончайте скорей,-- говорит ему отец,-- а то не только
индюшек, кур не будет к тому времени.
Дал ему комиссар буханку хлеба, справку и посадил на
пароход.
-- Хлеб,-- говорит,-- можешь съесть, а справку не теряй.
-- Если сейчас там меньшевики,-- ответил отец,-- придется
и справку съесть.
-- Для меньшевиков у меня одна справка. И ты знаешь,
какая?
-- Чуть не узнал,-- говорит отец.
Он тогда благополучно добрался до Абхазии, правда, я не
знаю, пришлось ему справку съесть или нет.
Об этой веселой истории он часто рассказывал, сидя за
самоваром, потому что любил пить чай. Самоварный чай
собственной заварки.
Однажды к нам неожиданно приехал в гости сам комиссар
Васильич. Он был высокий, грузный человек с красным лицом и с
орденом Ленина, привинченным я пиджаку. Я впервые видел орден
Ленина на живом человеке и почти весь вечер просидел у него на
коленях, рассматривая орден и иногда трогая его рукой. Из-под
ордена высовывался лоскуток красной материи. Орден лежал на
нем, как на флажке. Красный лоскут такого же цвета, как и лицо
комиссара, и это почему-то было приятно. Мне казалось: и орден,
и комиссар сделаны из того же материала, из которого сделана
сама гражданская война и книга об этой войне в красном
переплете, которую мы, ребята тех лет, листали с таким
интересом.
Весь вечер комиссар и отец пили вино и вспоминали о том, о
чем я уже рассказывал. Меня слегка беспокоило, что на столе нет
обещанной индюшки, но комиссар не вспоминал, да и закусок было
достаточно.
Вдруг отец и комиссар заговорили о чем-то другом. О чем
они говорили, я не понимал, но чувствовал, что разговор
какой-то тревожный. Я запомнил только два слова, которые теперь
все время мелькали,-- "диктатура пролетариата".
Что-то грозное и красивое было в этих словах, и вместе с
тем, казалось, они в какой-то опасности. Но слова были такие
красивые и храбрые, что я был уверен: они расправятся с любой
опасностью или, в крайнем случае, вырвутся из нее, как
партизаны из окружения.
-- Диктатура пролетариата,-- начинал Васильич, тяжело
склонившись над столом, и огненные мурашки пробегали по моей
спине. Дальше я не понимал, да и не мог понять, может быть,
потому, что они сразу заполняли в голове все пространство,
отпущенное на слова. Для других слов просто не оставалось
места.
-- Да, но диктатура пролетариата,-- отвечал мой отец, и
снова огненные мурашки пробегали по моей спине, Так сидели они
весь вечер и говорили, а я смотрел на красный орден и слушал.
-- Хай живе Украина! -- неожиданно воскликнул отец и
поднял стакан.
-- Хай живе! -- подхватил комиссар и ударил кулаком по
столу. Может, даже не ударил, а просто опустил на стол, забыв
про его тяжесть. Он так опустил его, что некоторые тарелки
перевернулись. Но бутылка с вином не перевернулась, потому что
отец успел ее подхватить.
Мама выглянула в дверь и плотнее ее прикрыла. Она думала,
что они говорят что-нибудь лишнее, потому что плохо понимала
по-русски. (Сейчас я думаю, что она все-таки была права, хоть и
плохо понимала по-русски.)
Комиссар прожил у нас несколько дней. Утром он уходил с
отцом, а вечером приходил.
-- Как зацапаю,-- говорил он шутливо, увидев меня, и,
огромной ладонью обхватив мои штаны, поднимал меня на воздух и
покачивал на руке возле своего лица. Я старался не шевелиться,
потому что шевелиться было больно -- вместе со штанами он
прихватывал и вминал в свою могучую ладонь мои не слишком
мясистые ягодицы. Потом он осторожно ставил меня на пол и
доставал из кармана мои любимые конфеты -- "раковые шейки".
Примерно через год комиссар переехал жить в наш город, и мы с
отцом иногда встречали его на улице. Теперь он уже не был
комиссаром, вернее, оставался комиссаром, но уже не работал им,
хотя все еще был каким-то начальником. Так по крайней мере я
это понимал тогда.
Мама часто приставала к отцу, чтобы он попросил Васильича
устроить его на хорошую работу. По этому поводу у них часто
бывали ссоры, и отец говорит, что она ничего не понимает в этом
деле и что Васильич не может ему помочь.
-- Он все может, у него орден,-- упрямо отвечала мама.
Дело в том, что мама завидовала семье Богатого Портного и
хотела, чтобы отец учился у него жить. Но отец равнодушно
отмахивался.
-- Нам его не догнать,-- говорил он.
-- А ты попробуй,-- советовала мама. Но отец не пробовал.
У Богатого Портного было много клиентов. Иногда за ним
посылали машину, и он уезжал к своим заказчикам.