-- Васильича взяли,-- сказал отец, помедлив и не снимая
тужурку, уселся за стол, словно теперь ему незачем было снимать
тужурку, словно то, что он сказал, подразумевало, что и ему
недолго здесь оставаться, так что даже тужурки снимать, может
быть, не стоит. В комнате стало тихо.
-- Ну что ж,-- сказала мама,-- ты все-таки разденься,-- и
вышла из комнаты подогревать отцу обед.
Было бы преувеличением сказать, что, после того как отец
потерял работу, мы впали в нищету. Насколько я помню, почти
ничего не изменилось. Нам помогали деревенские родственники, к
тому же мы сдали внаем одну из двух наших комнат.
Квартирант заплатил сразу за несколько месяцев вперед.
Возможно, он это сделал, чтобы смягчить впечатление от своей
болезни, он оказался припадочным. Припадки его нас не особенно
беспокоили, потому что у нас у самих был сумасшедший дядя.
Можно сказать, что у нас была прочная прививка против
суеверного страха перед всякого рода ненормальными явлениями.
У квартиранта был цветущий интеллигентный вид. Детский
румянец на его щеках казался мне странным. Я думал, что это у
него от припадков, потому что лица взрослых людей с нашей улицы
обычно были изможденные, может быть, не только от трудов,
сколько от бесполезных страстей и несбыточных надежд.
Когда он по утрам вместе с женой уходил на работу, соседи
жалостливо качали головами и говорили: "Кто бы подумал... а на
вид такой интеллигентный..."
У нас еще оставалась комната и веранда, которая по нашему
теплому климату вполне могла сойти за вторую комнату.
Правда, в это время (как и во все времена) у нас жили
двоюродные сестры из деревни -- приехали учиться. Кроватей на
всех не хватало, но места на полу еще оставалось много. Лично
мне кровать была ни к чему, потому что в тот беспокойный период
своей жизни я все равно скатывался на пол, так что кровать мне
даже была вредна. Но мама из какой-то непонятной гордости
старалась затолкнуть меня в кровать, даже если при этом
приходилось лишний матрас выстилать перед кроватью, чтобы я не
слишком стукался головой, скатываясь на пол. Так вот, после
того как мы сдали комнату, мама начала растравлять свою
давнишнюю рану, упрекая отца за дом, который у нас,
оказывается, когда-то был.
История этого дома такова. Еще до революции или в начале
двадцатых годов один грек, приятель отца, потерял казенные
деньги, скорее всего даже проиграл в карты или нарды. Отцу
ничего не оставалось, как заложить дом и выручить его из беды.
Все было хорошо, но в один прекрасный день,-- я думаю, скорее
всего то была ночь,-- этот самый грек, ни с кем не
попрощавшись, уехал в Афины. Он сбежал. Наш дом (но нас с мамой
тогда еще не было, хотя дом уже был наш) отошел кому-то, а грек
время от времени присылал из Афин длинные покаянные письма.
Обещал прислать маслины, но так и не прислал. Письма присылал
он еще долго. Уже мы, дети, родились, выросли, научились
читать, а письма все шли и шли. Отец успокаивал его, писал, что
мы живем в новом прекрасном доме, но тот не унимался. С каждым
разом понять его было трудней и трудней, потому что он забывал
русский язык. В конце концов мы перестали в них что-либо
понимать и не знали, что с ними делать, пока я не догадался
отлеплять от конвертов марки и обменивать их на самые ценные
кинокадры из картины "Чапаев".
В те времена в наших краях жило много турков, греков,
персов. Жили они на черноморском побережье с незапамятных
времен.
Местное начальство изредка начинало их как бы слегка
притеснять, чтобы посмотреть, что они будут делать. Но они
ничего не делали и, может, от этого становились еще более
подозрительными.
Порой, наоборот, их начинали обхаживать, даже слегка
баловать, как потомков бывших иностранцев. Все зависело от
международного положения. Может быть, поэтому они были самыми
шумными политическими комментаторами приморских кофеен.
Одним словом, к ним приглядывались и до поры до времени
терпели. Но тут терпение лопнуло, и их решили выслать по месту
происхождения. Возможно, они слишком вяло врастали в социализм.
Отец, конечно, попал в число самых первых, которых
высылали по месту происхождения. Он ездил в Москву хлопотать,
чтобы его оставили, но ничего не получилось. Один наш
родственник уговаривал его уехать в горы и жить там вместо его
брата, потому что брат его умер, а колхозная книжка осталась.
Отец тогда не решился, и мы все об этом жалели, потому что
через полгода международное положение изменилось и никого не
стали никуда отправлять. Ему бы полгода просидеть в горах, и
он, может, до сих пор был бы с нами. Да видно не судьба.
Отъезд отца помню смутно. Мы стоим у поезда на перроне.
Часть едет, часть провожает. Видно, было еще тепло, потому что
рядом с отцом стоит человек в белом костюме и держит за руку
быстроглазого, кучерявого мальчика. Зовут этого мальчика Адиль.
Он постарше меня, этот мальчик, и все время рвется куда-нибудь
-- то за тележкой носильщика, то за какой-то собакой, то в
сторону лимонадного киоска. Кажется, отпусти его отец -- и он
разбежится в разные стороны. Но человек в белом крепко его
держит за руку. Он пьян и мрачен, этот человек.
-- Наши отцы здесь жили с незапамятных времен,-- говорит
он,-- и пусть этот поезд разобьется.
-- Тише! -- испуганно говорит ему жена, такая же
быстроглазая, как и этот мальчик,-- помни, что мы остаемся.
Она держит за руку девочку, которая в отличие от брата все
время прижимается к матери.
-- Дай бог, международное положение! Дай бог, чтобы все
живы-здоровы вернулись домой,-- говорит старый Алихан, провожая
своих друзей.
-- Наши отцы с незапамятных времен,-- начинает человек в
белом костюме. Рядом мальчик, быстроглазый, кучерявый, веселый.
Он мотается на его руке, как на привязи.
-- Пусть этот поезд не доедет до Баку, пусть разобьется,--
говорит человек в белом костюме.
-- Эй, гиди, дунья! -- печально умиротворяет Алихан.
Потом, помню, мы в вагоне. Провожающие решили проехать до
ближайшей станции Келасури. Кроме смутной тревоги и какого-то
странного любопытства, я ничего не чувствовал и не понимал.
Но вот поезд стал подходить к станции. Он дал гудок, и
неожиданно весь вагон заревел, и этот страшный рев слился с
пронзительным гудком паровоза, словно голоса людей с яростью
накинулись на этот гудок, словно они хотели заглушить,
заткнуть, затоптать его силой своего отчаяния. И, словно не
выдержав, гудок оборвался, и только стало слышно, как мчится и
мчится ревущий вагон.
И остались в памяти заплаканные лица женщин, с
бессмысленным выражением глаз, с беззвучно кричащими ртами, с
растрепанными и отброшенными волосами, словно бил им в лица и
запрокидывал головы невидимый ветер.
Не знаю почему, я не заплакал. Мне стало страшно за отца и
стыдно за всех. Вся родня плакала, обнимая его и целуя, как
покойника. Тогда я этого не мог осознать, но сильнее всего было
чувство стыда за этот обнаженный эгоизм горя. "Не смейте! --
хотелось крикнуть мне.-- Он еще живой, он еще вернется!"
Какой-то ком с невероятной силой сдавил мне горло.
-- Мама!
-- Адиль!
И заплаканное лицо проводницы с фонарем -- последнее, что
я увидел. Поезд ушел, а мы остались на станции Келасури.
Интересно, что через много лет я узнал, что этот кучерявый,
быстроглазый мальчик стал известным в Иране революционером, его
так же преследовали жандармы, как когда-то Васильича.
Неисповедимы пути человека!
После отъезда отца маме надо было куда-нибудь устраиваться
на работу. Мама была женщиной малограмотной, то есть считать
умела лучше, чем читать, и поэтому пошла в торговлю.
Наш припадочный квартирант с отъездом отца впал в обратную
крайность, стал месяцами не платить деньги. Потом он неожиданно
стал надменным. Он перестал здороваться с намеком, а потом и
вовсе перестад платить за квартиру, о чем прямо сказал маме.
Мама предложила ему убраться, он не согласился.
Мама подала в суд. Началась эпоха судебных войн,
длительной осады, ложных выпадов и обходных маневров. Борьба
шла с переменным успехом. От разговоров о защитниках,
кассациях, обжалований некуда было деться, и мы волей-неволей
следили за развитием дела.
Первый раз он выиграл, сумев доказать, что раз отца
выслали, значит, он был человеком подозрительным и, значит,
семья такого человека не имеет право отбирать комнату у
честного служащего.
Знакомые советовали маме оставить это дело. Они боялись,
что нам будет еще хуже! Но не тут-то было!
Бесстрашная кровь абреков текла в жилах моей матери. Ее
оскорбленная ярость, как горный поток, хлынула по бесчисленным
каналам судопроизводства.
После первого проигрыша к нам в окно неожиданно постучал
Богатый Портной.
-- Хозяйка,-- сказал он, стараясь не смотреть маме в
глаза,-- кыпарыс рубим, да?
-- Только попробуй,-- сказала мама.
-- А что будет? -- полюбопытствовал Богатый Портной.
-- Твою голову отрублю твоим же топором,-- сказала мама
просто.
-- Хозяйка, чересчур,-- сказал Богатый Портной задумчиво и
отошел.
На следующий день к нему в гости приехал его давний
клиент, начальник автоинспекции. Богатый Портной устроил ему
обед и всей семьей провожал его до мотоцикла. Начальник
автоинспекции, сидя на заведенном мотоцикле, долго прощался с
многочисленной семьей Богатого Портного. Выглядело внушительно.
И хотя начальник автоинспекции нам ничего не сказал, возможно,
он даже не знал тайной цели своего приглашения, но это была
явная демонстрация силы.
Но мама не испугалась. Она ответила контрдемонстрацией. У
нас был знакомый абхазец из пожарной команды, и мама его
привела. Он осмотрел подвал, где лежали старые вещи Богатого
Портного, и предупредил его, что они представляют пожарную
опасность для дома.
Богатый Портной притих. Потом он время от времени подымал
голову, в зависимости от течения нашего основного дела, которое
длилось больше года.
В это время я заметил одну странную вещь. Я был
единственный человек в нашей семье, которого квартирант
стыдился. Увидев меня, он резко отворачивал голову, тогда как
на других он просто не обращал внимания, хотя я был самым
младшим. Навряд ли он подозревал, что я о нем когда-нибудь
расскажу. Мне кажется, я смутно, но верно догадывался, в чем
дело. Еще до того, как мы вступили в открытую войну, я иногда
брал у него читать книжки. У него был огромный шкаф,
наполненный разными чудесными книжками. То, что он делал, если
и не противоречило тому, что делалось в жизни, противоречило
тому, что было написано в этих книгах. Я это чувствовал, и он
знал, что я это чувствую, и стыдился меня. Ему казалось, что я
один знаю тайну его падения, и он отворачивался от меня. Но он
ошибался, тайну его падения знал и весь наш двор, хотя книг
почти никто не читал, кроме детей.
К этому времени знакомые научили маму нанять самого
удачливого защитника по фамилии Суздаль, и дело пошло на
выигрыш. Энергия мамы соединилась со стратегическим мастерством
защитника.
Квартирант дрогнул, у него участились припадки, что было
нам на руку. По совету, защитника мама вызвала из деревни еще
двух девушек, так что наш дом теперь напоминал небольшой
интернат горянок, рвущихся к свету новой жизни. Запас этих юных
горянок был неисчерпаем, как сама жизнь.
-- Если надо, сколько хочешь позову,-- сказала мама