через минуту опять подняла голову ы опять начала:
- Он стал с матерью говорить по-татарски. Мать умела, Я не понимала ни
слова. Другой раз, как он приходил, меня отсылали; а теперь мать родному
детищу слова сказать не посмела. Нечистый купил мою душу, и я, сама себе
хвалясь, смотрела на матушку. Вижу, на меня смотрят, обо мне говорят; она
стала плакать; вижу, он за нож хватается, а уж не один раз, с недавнего
времени, он при мне за нож хватался, когда с матерью говорил. Я встала и
схватилась за его пояс, хотела у него нож его вырвать нечистый. Он скрипнул
зубами, вскрикнул и хотел меня отбить - в грудь ударил, да не оттолкнул. Я
думала, тут и умру, глаза заволокло, падаю наземь - да не вскрикнула.
Смотрю, сколько сил было видеть, снимает он пояс, засучивает руку, которой
ударил меня, нож вынимает, мне дает: "На, режь ее прочь, натешься над ней,
во сколько обиды моей к тебе было, а я, гордый, зато до земи тебе
поклонюсь". Я нож отложила: кровь меня душить начала, на него не глянула,
помню, усмехнулась, губ не разжимая, да прямо матушке в печальные очи
смотрю, грозно смотрю, а у самой смех с губ не сходит бесстыдный; а мать
сидит бледная, мертвая...
Ордынов с напряженным вниманием слушал несвязный рассказ; но
мало-помалу тревога ее стихла на первом порыве; речь стала покойнее;
воспоминания увлекли совсем бедную женщину и разбили тоску ее по всему
своему безбрежному морю.
- Он взял шапку не кланяясь. Я опять взяла фонарь его провожать,
вместо матушки, которая, хоть больная сидела, а хотела за ним идти. Дошли
мы с ним до ворот: я молчу, калитку ему отворила, собак прогнала. Смотрю -
снимает он шапку и мне поклон. Вяжу, идет к себе за пазуху, вынимает
коробок красный, сафьянный, задвижку отводит; смотрю: бурмицкие зерна - мне
на поклон. "Есть, говорит, у меня в пригородье красавица, ей вез на поклон,
да не к ней завез; возьми, красная девица, полелей свою красоту, хоть ногой
растопчи, да возьми". Я взяла, а ногой топтать не хотела, чести много не
хотела давать, а взяла, как ехидна, не сказала ни слова на что. Пришла и
поставила на стол перед матерью - для того и брала. Родимая с минуту
молчала, вся как платок бела, говорить со мной словно боится. "Что ж это,
Катя?" А я отвечаю: "Тебе, родная, купец приносил, я не ведаю". Смотрю, у
ней слезы выдавились, дух захватило. "Не мне, Катя; не мне, дочка злая, не
мне". Помню, так горько, так горько сказала, словно всю душу выплакала. Я
глаза подняла, хотела ей в ноги броситься, да вдруг окаянный подсказал:
"Ну.. не тебе, верно, батюшке; ему передам, коль воротится; скажу: купцы
были, товар позабыли..." Тут как всплачет она, родная моя... "Я сама скажу,
что за купцы приезжали и за каким товаром приехали... Уж я скажу ему, чья
ты дочь, беззаконница! Ты же не дочь мне теперь, ты мне змея подколодная!
Ты детище мое проклятое!" Я молчу, слезы не идут у меня... ах! словно все
во мне вымерло... Пошла я к себе в светлицу и всю-то ноченьку бурю
прослушала да под бурей свои мысли слагала.
А между тем пять д°н прошло. Вот ввечеру приезжает через пять ден
батюшка, хмурый и грозный, да немочь-то дорогой сломила его. Смотрю, рука у
него подвязана; смекнула я, что дорогу ему враг его перешел; а враг тогда
утомил его и немочь наслал на него. Знала я тоже, кто его враг, все знала.
С матушкой слова не молвил, про меня не спросил, всех людей созвал, завод
остановить приказал и дом от худого глаза беречь. Я почуяла сердцем в тот
час, что дома у нас нездорово. Вот ждем, прошла ночь, тоже бурная, вьюжная,
и тревога мне в душу запала. Отворила я окно - горит лицо, плачут очи, жжет
сердце неугомонное; сама как в огне: так и хочется мне вон из светлицы,
дальше, на край света, где молонья' и буря родятся. Грудь моя девичья
ходенем ходит... вдруг, уж поздно, - я как будто вздремнула, иль туман мне
на душу запал, разум смутил, - слышу, стучат в окно: "отвори!" Смотрю,
человек в окно по веревке вскарабкался. Я тотчас узнала, кто в гости
пожаловал, отворила окно и впустила его в светлицу свою одинокую. А был он!
Шапки не снял, сел на лавку, запыхался, еле дух переводит, словно погоня
была. Я стала в угол и сама знаю, как вся побледнела. "Дома отец?" -
"Дома". - "А мать?" - "Дома и мать". - "Молчи же теперь; слышишь!" -
"Слышу". - "Что?" - "Свист под окном!" - "Ну, хочешь теперь, красная
девица, с недруга голову снять, батюшку родимого кликнуть, душу мою
загубить? Из твоей девичьей воли не выйду; вот и веревка, вяжи, коли сердце
велит за обиду свою заступиться". Я молчу. "Что ж? промолви, радость моя?"
- "Чего тебе нужно?" - "А нужно мне ворога уходить, с старой любой
подобру-поздорову проститься, а новой, молодой, как ты, красная девица,
душой поклониться..." Я засмеялась; и сама не знаю, как его нечистая речь в
мое сердце дошла. "Пусти ж меня, красная девица, прогуляться вниз, свое
сердце изведать, хозяевам поклон отнести". Я вся дрожу, стучу зубом об зуб,
а сердце словно железо каленое. Пошла, дверь ему отворила, впустила в дом,
только на пороге через силу промолвила: "На вот! возьми свои зерна и не
дари меня другой раз никогда", и сама ему коробок вослед бросила.
Тут Катерина остановилась перевести дух; - она то вздрагивала, как
лист, и бледнела, то кровь всходила ей в голову, и теперь, когда она
остановилась, щеки ее пылали огнем, глаза блистали сквозь слезы, и тяжелое
прерывистое дыхание колебало грудь ее. Но вдруг она опять побледнела, и
голос ее упал, задрожав тревожно и грустно.
- Тогда я осталась одна, и будто буря меня кругом обхватила. Вдруг
слышу крик, слышу, по двору люди до завода бегут, слышу говор: "Завод
горит". Я притаилась, из дома все убежали; осталась я с матушкой. Знала я,
что она с жизнью расстается, третьи сутки на смертной постели лежит, знала
я, окаянная дочь!... Вдруг слышу крик под моей светлицей, слабый, словно
ребенок вскрикнул, когда во сне испугается и потом все затихло. Я задула
свечу, сама леденею, закрылась руками, гля'нуть боюсь. Вдруг слышу крик
подле меня, слышу с завода люди бегут. Я в окно свесилась: вижу, несут
батюшку мертвого, слышу, говорят меж собою: "оступился, с лестницы в котел
раскаленный упал; знать, нечистый его туда подтолкнул". Я припала на
постель; жду, сама вся замерла и не знаю, чего и кого ждала; только тяжело
у меня было в этот час. Не помню, сколько ждала; помню, что меня вдруг всю
колыхать начало, голове тяжело стало, глаза выедало дымом; и рада была я,
что близка моя гибель! Вдруг, слышу кто-то меня за плеча подымает. Смотрю,
сколько глядеть могу: он весь опаленный, и кафтан его, горячий на ощупь,
дымится.
"За тобой пришел, красная девица; уводи ж меня от беды, как прежде на
беду наводила; душу свою я за тебя сгубил. Не отмолить мне этой ночи
проклятой! Разве вместе будем молиться!" Смеялся он, злой человек! "Покажи,
говорит, как пройти, чтоб не мимо людей!" Я взяла его за руку и повела за
собой. Прошли мы в коридор - со мной ключи были - отворила я дверь в
кладовую и показала ему на окно. А окно наше в сад выходило. Он схватил
меня на могучие руки, обнял и выпрыгнул со мною вон из окна. Мы побежали с
ним рука в руку, долго бежали. Смотрим, густой, темный лес. Он стал
слушать: "Погоня, Катя, за нами! погоня за нами, красная девица, да не в
этот час нам животы свои положить! Поцелуй меня, красная девица, на любовь
да на вечное счастье!" - "А отчего у тебя руки в крови?" - "Руки в крови,
моя родимая? а ваших собак порезал; разлаялись больно на позднего гостя.
Пойдем!" Мы опять побежали; видим, на тропинке батюшкин конь, узду
перервал, из конюшни выбежал; знать, ему гореть не хотелось! "Садись, Катя,
со мной! Бог наш нам помочь послал!" Я молчу. "Аль не хочешь? я ведь не
нехристь какой, не нечистый; вот перекрещусь, коли хочешь", и тут он крест
положил. Я села, прижалась к нему и забылась совсем у него на груди, словно
сон какой нашел на меня, а как очнулась, вижу, стоим у широкой-широкой
реки. Он слез, меня с лошади снял и пошел в тростник: там он лодку свою
затаил. Мы уж садились. "Ну, прощай, добрый конь, ступай до нового хозяина,
а старые все тебя покидают!" Я бросилась к коню батюшкину и крепко, на
разлуку, обняла его. Потом мы сели, он весла взял, и мигом стало нам
берегов не видать. И когда стало нам берегов не видать, смотрю, он весла
сложил и кругом, по всей воде, осмотрелся.
"Здравствуй, - промолвил, - матушка, бурная реченька, божьему люду
поилица, а моя кормилица! Скажи-ка, берегла ль ты мое добро без меня, целы
ль товары мои!" Я молчу, очи на грудь опустила; лицо стыдом, как полымем,
пышет. А он: "Уж и все б ты взяла, бурная, ненасытная, а дала б мне обет
беречь и лелеять жемчужину мою многоценную! Урони ж хоть словечко, красная
девица, просияй в бурю солнцем, разгони светом темную ночь!" Говорит, а сам
усмехается; жгло его сердце по мне, да усмешки его, со стыда, мне стерпеть
не хотелось; хотелось слово сказать, да сробела, смолчала. "Ну, ин быть
так!" - отвечает он на мою думу робкую, говорит будто с горя, самого будто
горе берет. "Знать, с силы ничего не возьмешь. Бог же с тобой, спесивая,
голубица моя, красная девица! Видно, сильна ко мне твоя ненависть, иль уж
так не любо я твоим светлым очам приглянулся". Слушала я, и зло меня взяло,
зло с любви взяло; я сердце осилила, промолвила: "Люб иль не люб ты
пришелся мне, знать, не мне про то знать, а, верно, другой какой
неразумной, бесстыжей, что светлицу свою девичью в темную ночь опозорила,
за смертный грех душу свою продала да сердца своего не сдержала безумного;
да знать про то, верно, моим горючим слезам да тому, кто чужой бедой
воровски похваляется, над девичьим сердцем насмехается!" Сказала, да не
стерпела, заплакала... Он помолчал, поглядел на меня так, что я, как лист,
задрожала. "Слушай же, - говорит мне, - красная девица, - а у самого чудно
очи горят, - не праздное слово скажу, а дам тебе великое слово: на сколько
счастья мне подаришь, на столько буду и я тебе господин, а невзлюбишь когда
- и не говори, слов не роняй, не трудись, а двинь только бровью своей
соболиною, поведи черным глазом, мизинцем одним шевельни, и отдам тебе
назад любовь твою с золотою волюшкой; только будет тут, краса моя гордая,
несносимая, и моей жизни конец!" И тут вся плоть моя на его слова
усмехнулася.
Тут глубокое волнение прервало было рассказ Катерины; она перевела
дух, усмехнулась новой думе своей и хотела было продолжать, но вдруг
сверкающий взгляд ее встретил воспаленный, прикованный к ней взгляд
Ордынова. Она вздрогнула, хотела было что-то сказать, но кровь залила ей
лицо... Словно в беспамятстве закрылась она руками ы бросилась лицом на
подушки. Все потряслось в Ордынове! Какое-то мучительное чувство, смятение
безотчетное, невыносимое, разливалось, как яд, по всем его жилам и росло с
каждым словом рассказа Катерины: безвыходное стремление, страсть, жадная и
невыносимая, захватила думы его, мутила его чувства. Но грусть, тяжелая,
бесконечная, в то же время все более и более давила его сердце. Минутами он
хотел кричать Катерине, чтоб она замолчала, хотел броситься к ногам ее и
молить своими слезами, чтоб она возвратила ему его прежние муки любви, его
прежнее, безотчетное, чистое стремление, и ему жаль стало давно уже
высохших слез своих. Сердце его ныло, болезненно обливаясь кровью и не
давая слез уязвленной душе его. Он не понял, что говорила ему Катерина, и
любовь его пугалась чувства, волновавшего бедную женщину. Он проклял
страсть свою в эту минуту: она душила, томила его, и он слышал, как
растопленный свинец вместо крови потек в его жилах.
- Ах, не в том мое горе, - сказала Катерина, вдруг приподняв свою
голову, - что я тебе говорила теперь; не в том мое горе, - продолжала она
голосом, зазвеневшем, как медь, от нового нежданного чувства, тогда как вся
душа ее разрывалась от затаившихся, безвыходных слез, - не в том мое горе,
не в том мука, забота моя! Что, что мне до родимой моей, хоть и не нажить
мне на всем свете другой родной матушки! что мне до того, что прокляла она