Знаешь что? Я все боюсь, все боюсь...
Она не договорила, казалось размышляя о чем-то. Ордынов поднес наконец
ее руку к губам своим.
- Что ты мою руку целуешь? (И щеки ее слегка заалели.) На, целуй ее, -
продолжала она, смеясь и подавая ему обе руки; потом высвободила одну и
приложила ее к горячему лбу его, потом стала расправлять и приглаживать его
волосы. Она краснела более и более; наконец, присела на полу у постели его
и приложила свою щеку к его щеке; теплое, влажное дыхание ее шелестило по
его лицу... Вдруг Ордынов почувствовал, что горячие слезы градом полились
из ее глаз и падали, как растопленный свинец, на его щеки. Он слабел более
и более; он уже не мог двинуть рукою. В это время раздался стук в дверь и
загремела задвижка. Ордынов еще мог слышать, как старик, его хозяин, вошел
за перегородку. Он слышал потом, что Катерина привстала, не спеша и не
смущаясь, взяла свои книги, слышал, как она перекрестила его уходя; он
закрыл глаза. Вдруг горячий, долгий поцелуй загорелся на воспаленных губах
его, как будто ножом его ударили в сердце. Он слабо вскрикнул и лишился
чувств...
Потом началась для него какая-то странная жизнь.
Порой, в минуту неясного сознания, мелькало в уме его, что он осужден
жить в каком-то длинном, нескончаемом сне, полном странных, бесплодных
тревог, борьбы и страданий. В ужасе он старался восстать против рокового
фатализма, его гнетущего, и в минуту напряженной, самой отчаянной борьбы
какая-то неведомая сила опять поражала его, и он слышал, чувствовал ясно,
как он снова теряет память, как вновь непроходимая, бездонная темень
разверзается перед ним и он бросается в нее с воплем тоски и отчаяния.
Порой мелькали мгновения невыносимого, уничтожающего счастья, когда
жизненность судорожно усиливается во всем составе человеческом, яснеет
прошедшее, звучит торжеством, весельем настоящий светлый миг и снится наяву
неведомое грядущее; когда невыразимая надежда падает живительной росой на
душу; когда хочешь вскрикнуть от восторга; когда чувствуешь, что немощна
плоть пред таким гнетом впечатлений, что разрывается вся нить бытия, и
когда вместе с тем поздравляешь всю жизнь свою с обновлением и
воскресением. Порой он опять впадал в усыпление, и тогда все, что случилось
с ним в последние дни, снова повторялось и смутным, мятежным роем проходило
в уме его; но видение представлялось ему в странном, загадочном виде. Порой
больной забывал, что с ним было, и удивлялся, что он не на старой квартире,
не у старой хозяйки своей. Он недоумевал, отчего старушка не подходила, как
бывало всегда в поздний сумеречный час, к потухавшей печке, обливавшей по
временам слабым, мерцающим заревом весь темный угол комнаты, и в ожидании,
как погаснет огонь, не грела, по привычке, своих костлявых, дрожащих рук на
замиравшем огне, всегда болтая и шепча про себя, и изредка в недоумении
поглядывала на него, чудного жильца своего, которого считала помешанным от
долгого сидения за книгами. Другой раз он вспоминал, что переехал на другую
квартиру; но как это сделалось, что с ним было и зачем пришлось переехать,
он не знал того, хотя замирал весь дух его в беспрерывном, неудержимом
стремлении... Но куда, что звало и мучило его и кто бросил этот невыносимый
пламень, душивший, пожиравший всю кровь его? - он опять не знал и не
помнил. Часто жадно ловил он руками какую-то тень, часто слышались ему
шелест близких, легких шагов около постели его и сладкий, как музыка, шепот
чьих-то ласковых, нежных речей; чье-то влажное, порывистое дыхание
скользило по лицу его, и любовью потрясалось все его существо; чьи-то
горючие слезы жгли его воспаленные щеки, и вдруг чей-то поцелуй, долгий,
нежный, впивался в его губы; тогда жизнь его изнывала в неугасимой муке;
казалось, все бытие, весь мир останавливался, умирал на целые века кругом
него и долгая, тысячелетняя ночь простиралась над всем...
То как будто наступали для него опять его нежные, безмятежно прошедшие
годы первого детства, с их светлою радостию, с неугасимым счастием, с
первым сладостным удивлением к жизни, с роями светлых духов, вылетавших
из-под каждого цветка, который срывал он, игравших с ним на тучном зеленом
лугу перед маленьким домиком, окруженным акациями, улыбавшихся ему из
хрустального необозримого озера, возле которого просиживал он по целым
часам, прислушиваясь, как бьется волна о волну, и шелестивших кругом него
крыльями, любовно усыпая светлыми, радужными сновидениями маленькую его
колыбельку, когда его мать, склоняясь над нею, крестила, целовала и баюкала
его тихою колыбельною песенкой в долгие, безмятежные ночи. Но тут вдруг
стало являться одно существо, которое смущало его каким-то недетским
ужасом, которое вливало первый медленный яд горя и слез в его жизнь; он
смутно чувствовал, как неведомый старик держит во власти своей все его
грядущие годы, и, трепеща, не мог он отвести него глаз своих. Злой старик
за ним следовал всюду. Он выглядывал и обманчиво кивал ему головою из-под
каждого куста в роще, смеялся и дразнил его, воплощался в каждую куклу
ребенка, гримасничая и хохоча в руках его, как злой, скверный гном; он
подбивал на него каждого из его бесчеловечных школьных товарищей или,
садясь с малютками на школьную скамью, гримасничая, выглядывал из-под
каждой буквы его грамматики. Потом, во время сна, злой старик садился у его
изголовья... Он отогнал рои светлых духов, шелестивших своими золотыми и
сапфирными крыльями кругом его колыбели, отвел от него навсегда его бедную
мать и стал по целым ночам нашептывать ему длинную, дивную сказку,
невнятную для сердца дитяти, но терзавшую, волновавшую его ужасом и
недетскою страстью. Но злой старик не слушал рыданий и просьб и все
продолжал ему говорить, покамест он не впадал в оцепенение, в беспамятство.
Потом малютка просыпался вдруг человеком; невидимо и неслышно пронеслись
над ним целые годы. Он вдруг сознавал свое настоящее положение, вдруг стал
понимать, что он одинок и чужд всему миру, один в чужом углу, меж
таинственных, подозрительных людей, между врагов, которые все собираются и
шепчутся по углам его темной комнаты и кивают старухе, сидевшей у огня на
корточках, нагревавшей свои дряхлые, старые руки и указывавшей им на него.
Он впадал в смятение, в тревогу; ему все хотелось узнать, кто таковы эти
люди, зачем они здесь, зачем он сам в этой комнате, и догадывался, что
забрел в какой-то темный, злодейский притон, будучи увлечен чем-то могучим,
но неведомым, не рассмотрев прежде, кто и каковы жильцы и кто именно его
хозяева. Его начинало мучить подозрение, - и вдруг среди ночной темноты
опять началась шепотливая, длинная сказка, и начала ее тихо, чуть внятно,
про себя, какая-то старуха, печально качая перед потухавшим огнем своей
белой, седой головой. Но - и опять ужас нападал на него: сказка воплощалась
перед ним в лица и формы. Он видел, как все, начиная с детских, неясных
грез его, все мысли и мечты его, все, что он выжил жизнью, все, что вычитал
в книгах, все, об чем уже и забыл давно, все одушевлялось, все
складывалось, воплощалось, вставало перед ним в колоссальных формах и
образах, ходило, роилось кругом него; видел, как раскидывались перед ним
волшебные, роскошные сады, как слагались и разрушались в глазах его целые
города, как целые кладбища высылали ему своих мертвецов, которые начинали
жить сызнова, как приходили, рождались и отживали в глазах его целые
племена и народы, как воплощалась, наконец, теперь, вокруг болезненного
одра его, каждая мысль его, каждая бесплотная греза, воплощалась почти в
миг зарождения; как, наконец, он мыслил не бесплотными идеями, а целыми
мирами, целыми созданиями, как он носился, подобно пылинке, во всем злом
бесконечном, странном, невыходимом мире и как вся эта жизнь, своею мятежною
независимостью, давит, гнетет его и преследует его вечной, бесконечной
иронией; он слышал, как он умирает, разрушается в пыль и прах, без
воскресения, на веки веков; он хотел бежать, но не было угла во всей
вселенной, чтоб укрыть его. Наконец, в припадке отчаяния, он напряг свои
силы, вскрикнул и проснулся...
Он проснулся, весь облитый холодным, ледяным потом. Кругом него стояла
мертвая тишина; была глубокая ночь. Но все ему казалось, что где-то
продолжается его дивная сказка, что чей-то хриплый голос действительно
заводит долгий рассказ о чем-то как будто ему знакомом. Он слышал, что
говорят про темные леса, про каких-то лихих разбойников, про какого-то
удалого молодца, чуть-чуть не про самого Стеньку Разина, про веселых пьяниц
бурлаков, про одну красную девицу и про Волгу-матушку. Не сказка ли это?
наяву ли он слышит ее? Целый час пролежал он, открыв глаза, не шевеля ни
одним членом, в мучительном оцепенении. Наконец он привстал осторожно и с
веселием ощутил в себе силу, не истощившуюся в лютой болезни. Бред прошел,
начиналась действительность. Он заметил, что еще был одет так, как был во
время разговора с Катериной, и что, следовательно, немного времени прошло с
того утра, как она ушла от него. Огонь решимости пробежал по его жилам.
Машинально отыскал он руками большой гвоздь, вбитый для чего-то в верху
перегородки, возле которой постлали постель его, схватился за него и,
повиснув на нем всем телом, кое-как добрался до щели, из которой выходил
едва заметный свет в его комнату. Он приложил глаз к отверстию и стал
глядеть, едва переводя дух от волнения.
В углу хозяйской каморки стояла постель, перед постелью стол, покрытый
ковром, заваленный книгами большой старинной формы, в переплетах,
напоминавших священные книги. В углу стоял образ, такой же старинный, как и
в его комнате; перед образом горела лампада. На постели лежал старик Мурин,
больной, изможденный страданием и бледный как полотно, закрытый меховым
одеялом. На коленях его была раскрытая книга. На скамье возле постели
лежала Катерина, охватив рукою грудь старика и склонившись к нему на плечо
головою. Она смотрела на него внимательными, детски-удивленными глазами и,
казалось, с неистощимым любопытством, замирая от ожидания, слушала то, что
ей рассказывал Мурин. По временам голос рассказчика возвышался, одушевление
отражалось на бледном лице его; он хмурил брови, глаза его начинали
сверкать, и Катерина, казалось, бледнела от страха и волнения. Тогда что-то
похожее на улыбку являлось на лице старика, и Катерина начинала тихо
смеяться. Порой слезы загорались в глазах ее; тогда старик нежно гладил ее
по голове, как ребенка, и она еще крепче обнимала его своею обнаженною,
сверкающею, как снег, рукою и еще любовнее припадала к груди его.
По временам Ордынов думал, что все это еще сон, даже был в этом
уверен; но кровь ему бросилась в голову, и жилы напряженно, с болью, бились
на висках его. Он выпустил гвоздь, встал с постели и, качаясь, пробираясь,
как лунатик, сам не понимая своего побуждения, вспыхнувшего целым пожаром в
крови его, подошел к хозяйским дверям и с силой толкнулся в них; ржавая
задвижка отлетела разом, и он вдруг с шумом и треском очутился среди
хозяйской спальни. Он видел, как вся вспорхнулась и вздрогнула Катерина,
как злобно засверкали глаза старика из-под тяжело сдавленных вместе бровей
и как внезапно ярость исказила все лицо его. Он видел, как старик, не
спуская с него своих глаз, блуждающей рукой наскоро ищет ружье, висевшее на
стене; видел потом, как сверкнуло дуло ружья, направленное неверной,
дрожащей от бешенства рукой прямо в грудь его... Раздался выстрел, раздался
потом дикий, почти нечеловеческий крик, и когда разлетелся дым, страшное
зрелище поразило Ордынова. Дрожа всем телом, он нагнулся над стариком.
Мурин лежал на полу; его коробило в судорогах, лицо его было искажено в
муках, и пена показывалась на искривленных губах его. Ордынов догадался,
что несчастный был в жесточайшем припадке падучей болезни. Вместе с
Катериной он бросился помогать ему...
III
Вся ночь прошла в тревоге. На другой день Ордынов вышел рано поутру,