ее в платьях, придуманных специально для нее Жаном Кокто. И снобизм и
элегантность были здесь наилучшего качества.
Герцог и герцогиня де Фосиньи-Люсенж обладали самым бесспорным "тоном",
столь же сильным, как "figura", испанская походка. У княгини этот тон отдавал
немного экзотическим душком элегантных образов Обри Бердслея. В ней всегда
было нечто, вышедшее из моды и способное породить моду. Ее анахронизмы
казались современными, она была женщина, в самом точном смысле одаренная
парижской элегантностью.
Граф и графиня де Бомон были театральным ключом для всех этих людей. Войти
к ним значило войти в театр. Можно было понять это, лишь увидев картину
Пикассо "серого" периода, повешенную на серебряных трубах органа. Этьен де
Бомон говорил как театральный герой и носил очень редкие замшевые туфли. Все
хореографические замыслы Дягилева и других русских балетов рождались в его
саду, где на деревьях висели искусственные цветы. Можно было запросто
встретить у них Мэри Лоуренсин, полковника Рока, Леонида Массина, Сержа
Лифаря (мертвого от усталости и выглядевшего как труп), магараджу
Капурталского, посла Испании и сюрреалистов. Парижский "свет" становился
узким и предвещал поражение 1940 года. Поразительные десны Фернанделя (я
считаю Фернанделя самым реалистичным и лучшим из комиков. Если б не помешала
война, я написал бы его портрет в костюме карлика в духе Веласкеса.)
очаровательно контрастировали с породистой призрачной бледностью княгини
Натали Палей, одетой в тончайшее платье от Лелонга. Генри Бернстайн,
галантный ночной Казанова, рассказывал цинично и сентиментально развязку
сплетни о лице в блюде спагетти. Повсюду мелькала борода Бебе Бернара,
которая, не считая моих усов, была самой интеллигентной бородой художника в
Париже,- в пятнах опиума и романского декаденса под Ле Найн. В Париже, еще
пестрящем реминисценциями Людовика XV, представленными бразильской
аптекарский парой Артуро Лопеса, все было готово для распутинства,
Бебе-дендизма и Гала-Далинизма. Кроме редких выдающихся полотен, Бернар
обладал тремя вещами, которые я считал привлекательными и милыми: его
грязнота, его глаза и его интеллигентность. А Борис Кошно, выбритый с яростью
и тщательностью казака, "освящал" русские балеты, быстро ел и очень быстро
говорил, откланиваясь перед десертом с тем, несомненно, чтобы съесть его в
другом месте. Когда он возбуждался, то краснел по странному контрасту с белой
рубашкой, приобретая вид французского флага. Хосе-Мария Серт был самого
иезуитского испанского ума человек. Он выстроил себе дом в трех часах от
Порт-Льигата. Макс Янг было, конечно, самым бедным и самым роскошным местом в
Европе. Гала и я собирались провести там неделю. В конце лета туда сбежалась
вся парижская группа и мы прожили там несколько дней, которые остались лишь
ностальгическим воспоминанием блестящего и бесподобного послевоенного
периода. Очарование, убаюкиваемое музыкой испанских танцев и всеми морскими
прелестями Коста-Брава, было, к сожаленю, прервано автомобильной аварией на
дороге из Паламоса в Фигерас, в которой погибли князь Алекс Мдивани и барон
Тиссен. Сестра Алекса Руси угасла четыре года спустя, не вынеся горя. Чтобы
доказать, насколько я ее любил, достаточно просто сказать, что она как две
капли воды похожа на портрет юной дочери Вермеера в музее "La Haye".
Не торопитесь судить слишком строго героев отчаянной и романтической
послевоенной Европы. Пройдет век, прежде чем можно будет увидеть снова поэтов
и женщин, кончающих жизнь самоубийством от одного только "да" или "нет".
Очень немногие из нас переживут катаклизмы. Континент, который мы так любили,
утонет в руинах, не оставив в Современной Истории ни памяти, ни славы.
Глава двенадцатая
Слава в зубах - Страх между ляжками -
Гала открывает и вдохновляет классику
моей души
Мое второе путешествие в Америку можно было бы назвать официальным началом
"славы". Все картины были распроданы в день открытия выставки. Газета "Таймс
Мэгэзин" поместила на обложке мою фотографию, сделанную Ман Роем, под броским
заголовком: "Сюрреалист Сальвадор Дали: кипарис, архиепископ и облако перьев
вылетают через окно". Со всех сторон мне говорили об этом номере, но пока у
меня не было экземпляра "Таймс Мэгэзин", я был очень расстроен, поскольку ду-
мал, что речь идет о малотиражной газете. Лишь потом я понял чрезвычайную
важность этого издания, которым зачитывается вся Америка. В одном мгновение я
стал знаменит. Меня останавливали на улице и просили дать автограф. Хлынул
поток писем из самых отдаленных уголков Америки: ко мне обращались с самыми
экстравагантными предложениями.
Приведу одно доказательство своей известности. Я согласился сделать сюрре-
алистическую выставку в витрине магазина Бонвит-Теллера. (Все остальные тоже
приняли потом сюрреалистскую форму). Я поставил там манекен - его голова была
украшена красными розами, а ногти покрыты ярко-алым лаком, на столе я устано-
вил телефон, превращающийся в омара, а на стул положил мою пресловутую потря-
сающую куртку, на которой были приклеены 88 ликерных стаканчиков, доверху на-
полненных зеленой мятой и увенчанных соломинкой для коктейля. Эта куртка
пользовалась большим успехом на выставке сюрреалистов также в Лондоне, где я
произнес большую речь в скафандре. Лорд Барнерс по телефону заказал костюм
напрокат и у него спросили, на какую глубину намеревается совершить
погружение мистер Дали. Чрезвычайно серьезно лорд Барнерс ответствовал:
- На глубину подсознания. И тут же начнет подъем.
- Очень хорошо, сударь,- сказал прокатчик,- в таком случае мы наденем ему
специальный шлем.
Свинцовые туфли оказались настолько тяжелыми, что я едва смог приподнять
ноги. Двое друзей помогли мне дотащиться до трибуны, где я появился в своем
странном костюме, держа на поводке двух белых борзых. Похоже, лондонская пуб-
лика очень перепугалась, поскольку в зале установилась полная тишина. Меня
посадили перед микрофоном и до меня, наконец, дошло, что сквозь стекло
скафандра говорить невозможно. В то же мгновение я понял, что вот-вот
задохнусь, и поспешно позвал друзей развинтить шлем. К сожалению, знаток
скафандра вышел, и никто не знал, как взяться за дело. Пытались сорвать с
меня костюм и, наконец, разбили стекло молотком. При каждом ударе мне
казалось, что я умираю. Публика, уверенная, что перед ней разыгрывают
задуманную заранее пантомиму, взорвалась аплодисментами. Наконец, мне
освободили голову и когда я наконец появился бледный, почти умирающий, все
были потрясены драматичностью происшедшего, без чего, замечу, никогда не
обходится ни одно из моих действий.
Этот невольный успех и более благополучный успех моей лондонской выставки
(Мисгер Мак-Дональд открыл в своей галерее экспозицию: Сезанн, Коро, Дали)
были признаками, что все идет хорошо. Я вроде должен был быть окрыленным. Но
оказался в глубокой депрессии. И захотел как можно быстрее вернуться в
Испанию. Неодолимая усталость увеличивала мою и без того не малую истерию. Я
был сыт по горло скафандрами, омарами-телефонами, мягкими роялями,
архиепископами и кипарисами, которые вылетают в окно, своей популярностью и
коктейль-парти. Мне снова хотелось увидеть Порт-Льигат, где я, наконец-то,
возьмусь за "самое важное". Мы приехали в Порт-Льигат в конце декабря. Мне,
как никогда, была внятна незабываемая красота этого пейзажа. Я клялся
наслаждаться каждой секундой своего пребывания здесь, но где-то под ложечкой
сидел тихий страх. В первую ночь я не мог заснуть. На другой день отправился
на прогулку вдоль морского побережья. Блестящая жизнь последних месяцев в
Лондоне, Нью-Йорке, Париже показалась мне долгой и нереальной. Я не мог
определить ни причину, ни природу того, что меня угнетает. Что с тобой? У
тебя есть все, о чем ты мечтал десять лет. Ты в ПортЛьигате - это место ты
любишь больше всего в мире. Тебя больше не угнетают унизительные денежные
заботы. Ты можешь заняться самыми главными, выношенными в глубине души
произведениями. Ты совершенно здоров. Ты волен выбирать любой из всех
кинематографических или театральных проектов, которые тебе предлагают... Гала
будет счастлива и ее не будут беспокоить заботы, омрачающие лицо...
Я яростно вздохнул - откуда этот страх, разрушающий мои иллюзии? Ничто не
помогало. Даже самые разумные доводы. Если это еще продлится, я заплачу...
Гала советовала мне успокаивать нервы холодным душем. Я разделся на зимнем
пляже и окунулся в ледяную прозрачную воду. Солнце блистало, как летом. Стоя
под ним нагишом, я почувствовал, как мурашки побежали по моей коже... Гала
позвала меня завтракать, и я вздрогнул, инстинктивно протянув одну руку к
сердцу, а другую - к члену, издававшему слабый запах, который показался мне
запахом самой смерти. В один миг я почувствовал: это моя судьба между ляжками
- тяжелая, как грузная отрезанная рука, моя смердящая судьба. Вернувшись
домой, я объяснял Гала:
- Не знаю, в чем дело. Моя слава созрела, как олимпийская фига. Мне
остается только сжать ее зубами, чтобы понять вкус славы. У меня нет никаких
оснований для страха. И все же страх растет сам, не знаю, откуда он взялся и
к чему приведет. Но он такой сильный, что пугает меня. Вот в чем дело: нет
ничего, что могло бы напугать меня, но я боясь испугаться, и страх страха
пугает меня.
Издали мы заметили фигуру "дивно сложенной" Лидии - одетая в черное, она
сидела на пороге нашего дома. Увидев нас, она встала и рыдая пошла навстречу.
Жизнь ее с сыновьями стала совсем невыносимой. Они больше не рыбачили и
только ссорились из-за залежей радия. Когда они не плакали, то в приступах
ярости ужасно избивали ее. Она вся была покрыта синяками. Через неделю обоих
должны были поместить в дом умалишенных в Жероне. Лидия приходила к нам
каждый день и плакала. Порт-Льигат был так же пустынен. Сильный ветер мешал
рыбакам выйти в море. Вокруг нашего дома бродили только голодные кошки.
Приходил к нам повидаться Рамон де Ермоса, но я увидел, что он весь так и
кишит блохами, и запретил ему приближаться к нашему дому. Каждый вечер Лидия
относила ему остатки нашей еды. Служанка на кухне начала разговаривать сама с
собой. Как-то утром она залезла на крышу голая, с соломенной шляпой на
голове. Она была сумасшедшей, и нам надо было искать другую. Мой страх страха
определился: я боялся сойти с ума и умереть. В доме умалишенных один из
сыновей Лидии умер с голоду. У меня тут же появился страх, что я не смогу
проглотить ни куска. Однажды вечером так и случилось. Невозможно было сделать
глоток. Изнуренный страхом, я перестал спать. Днем я трусливо убегал и
скрывался среди рыбаков, ожидающих, когда перестанет дуть трамонтана.
Рассказы об их невзгодах немного освобождали меня от навязчивых идей. Я
расспрашивал их, боятся ли они смерти. Им был неведом такой страх.
-Мы,- говорили они,- уже наполовину мертвы.
Один соскребал широкую пластину мозоли с подошвы, другой почесывал трещины
воспаленных рук. Гала приносила американские газеты, из которых я узнавал,
что элегантные женщины пользуются алым цветом Дали и что супруга магараджи
Капурталского недавно появилась на одном garden-party с алмазом,
прикрепленным к настоящей розе как большая капля росы. Валтоза, самый старый
из рыбаков, все время попукивал и приговаривал:
-Больше в рот не возьму осьминогов. У моей старухи блядская привычка