витринами или же восстановили декорации в том виде, как представил я.
Припудривание моих идей подрывает мою репутацию. Директор ответил, что имеет
право сохранить некоторые из моих идей, которые ему понравились и что в любом
случае невозможно среди бела дня спустить шторы витрин. Я настаивал на своем.
Все изменения можно было проделать за десять минут. Грубость собеседника
заставила меня высказать ультиматум: я требовал немедленно снять мое имя,
иначе я вынужден буду действовать. Директор пытался объяснить мне, что они
изменили витрины, потому что останавливалось слишком много прохожих и
прервалось движение. Теперь все в порядке, и он не пойдет на попятную. Больше
я не настаивал, попрощался и спокойно спустился к витрине, где оставалась
ванна, полная воды. Я вошел в витрину и одно мгновение неподвижно
рассматривал через стекло людей, шедших по тротуару. Мое появление, видно,
показалось необычным, потому что вмиг собралась толпа людей. Только этого я и
ждал. Схватив ванну двумя руками, я приподнял ее и хотел опрокинуть. Она
оказалась тяжелее, чем я думал, и мне хотелось бы одолжить силушки у Самсона.
Ванна, наконец тронулась с места и медленно двинулась к стеклу. Вот я толкнул
ее - и стекло разбилось вдребезги, вода разлилась по тротуару, а толпа с
криком отпрянула. Холодно взвесив ситуацию, я предпочел выйти через разбитое
стекло, нежели в дверь магазина. И спрыгнул на тротуар. Через секунду после
этого сверху отломился огромный кусок толстого стекла и со звоном рухнул. Еще
немного - и мне отсекло бы голову. Сохраняя спокойствие, я застегнул пальто,
боясь простудиться. Я прошел десяток метров - и тут чрузвычайно
предупредительный детектив положил мне руку на плечо, извинившись, что
задерживает меня.
Гала с друзьями прибежала в участок, куда меня отвели. Мой адвокат предло-
жил два выхода: меня могут выпустить под залог и процесс состоится позже или
я соглашусь остаться здесь на один-два часа с тем, чтобы сразу же судиться. Я
предпочел второй вариант, хотя теснота тюрьмы показалась мне ужасной.
Большинство задержанных были пьяницами и бродягами, их все время рвало. Я по-
пытался отъединиться в уголке, чтобы быть подальше от грязи и паразитов. Мое
отчаяние так бросалось в глаза, что вскоре ко мне подошел какой-то малый,
несколько женоподобный и увешанный кольцами и браслетами.
- Вы испанец, - сказал он мне. - Это сразу видно. Я из Пуэрто-Рико. Как вы
сюда попали?
- Я разбил витрину.
- А, ерунда, всего лишь отделаетесь штрафом. Это была витрина
какого-нибудь бистро? И где?
- Да нет, не бистро - универмаг на Пятой авеню.
- О, на Пятой авеню ! - одобрительно сказал добряк. - Ну, потом расскажете
мне все. Держитесь около меня. Пока вы со мной, никто вас не тронет.
И в самом деле, среди драчунов и пьянчужек этот малый, похоже, неожиданно
пользовался уважением. Судья, выносивший мне приговор, несмотря на свой сугу-
бо строгий вид, не мог скрыть усмешки. Он вынес решение, что мои действия на-
до расценивать как хулиганство и я должен уплатить штраф за разбитое стекло.
Этим он подтвердил право любого художника защищать свое творение до конца. На
другой день за меня вступились пресса, проявив симпатию и трогательное
понимание. Я получал сотни писем от американских художников, которые
утверждали, что мой жест со всей очевидностью иллюстрирует необходимость
защиты американского искусства. Сам того не ведая, я затронул страну за
живое.
Анонимное общество предложило мне контракт на оформление другой витрины -
для павильона международной ярмарки, во всем полагаясь на мой вкус.Мне обеща-
ли "полную свободу художественного самовыражения".Павильон должен был
называться "Сон Венеры".Этот сон был кошмарным,ибо вскоре я обнаружил,что у
анонимного общества есть собственные идеи.Оно желает увидеть сон Венеры в
соответствии со своими вкусами .Мое имя хотели использовать лишь для рекламы.
Между нами завязалась гомерическая борьба. Они навязали мне материалы,которые
я с наслаждением истреблял,вырезая резиновые хвосты сиренам,измазывая парики
смолой, выворачивая зонты наизнанку и все подряд кромсая ножницами. Наконец
анонимное общество запросило пощады и предоставило мне полную свободу
действий. К несчастью, саботаж продолжался в мастерских - они почти никогда
не выполняли того, что я хотел. Измученный, я написал манифест: "Декларация
Независимости Воображения и Прав Человека на Безумие"(Нью-Йорк, 1939 год.). В
нем я снял с себя всякую ответственность за павильон международной ярмарки.
Перед отъездом в Европу я был сыт по горло сном Венеры и даже не взглянул
на окончательный вариант. На "Шамплэне" я наконец обрел спокойствие и подыто-
жил некоторые мысли и последние опыты. Несмотря на мои злоключения, Америка
казалась мне землей потрясающей свободы, где можно дискутировать и вести диа-
лог с ножницами в руках.Там была плоть, была жизнь.Европа, куда я вернулся,
была, увы, истощена изысканной мастурбацией.Америка таила в себе несколько
отдельных светлых умов, которые дали нам, европейцем, уроки трансцедентальной
дидактики.
Выбор музеев и частных коллекций, столь далекий от скептической
европейской эклектики, обещал уже глубокий синтез. Джеймс Тролл Соби, с
которым я подружился со своего первого путешествия, был первый, кто собирал
эстетические ценности, начиная с Пикассо. Он энергично отвергал абстрактное и
безобразное искусство, коллекционируя ультра-образные паранойальные
сюрреалистические и нео-романистические картины. Их нужно было еще
"классифицировать". Ось Бернар-Дали была, в духовном смысле, более "реальна",
чем внешнее сюрреалистическое сходство, условно связующее некоторых
сторонников сектанства. И романтико-классические картины Евгении Белорман
были в тысячу раз более загадочными, чем у "официальных сюрреалистов". Соби и
Джулиан Леви работали в своей галерее ради единой цели: иерархия и синтез.
Соби был также первым, кто отказался от автоматизма в пользу моего
паранойального-критического метода. Сторонники автоматизма упорно отстаивали
свое топтание на месте и начетничество. Печально, но вернувшись в Париж,я
обнаружил, что группа погрязла в том же. Я стремился к иерархии - а мне
ответили сюрреалистической выставкой, где картины были классифицированы в ал-
фавитном порядке.
Стоило ли трудиться все ставить с ног на голову, чтобы вернуться к тому же
порядку? Я так и не выучил алфавит и когда ищу слово в словаре, открываю его
наугад, но всегда нахожу то, что мне нужно. Алфавитный порядок - не моя
специальность, я всегда его игнорировал. Следовательно, мне предстояло
игнорировать алфавитный порядок сюрреализма, ибо, волей-неволей, сюрреализм
отныне принадлежал мне одному.
Как случалось всегда, "Безумный Тристан", мое лучшее театральное
произведение, не могло быть сыграно так, как я его задумал. Мне пришлось
переделать его в "Venusberg", затем "Venusberg" превратить в "Вакханалию", и
это был окончательный вариант. Я придумал этот балет для Русского балета
Монте-Карло. Мы прекрасно нашли общий язык с Леонидом Массиным, который был
на все сто далинийцем. Князь Шервашидзе, наряду с виконтом Ноайе самый
истинный представитель европейской аристократии, точно воплотил мои
декорации, а это такая редкость в наше халтурное время. Шанель нарисовала
самые роскошные и удивительные костюмы, щедро украсив их горностаем и
украшениями. К несчастью, международные события принудили труппу эмигрировать
в Соединенные Штаты раньше, чем мы с Шанель завершили работу. "Вакханалию"
давали в "Метрополитен-Опера" в импровизированных костюмах, и все же,
несмотря на это, был огромный успех.
Гала решила, что мы отправимся в Пиренеи, рядом с границей, в
"Гранд-отель" Фонт-Роме. Гигантскими шагами приближалась война. Мой отдых
заключался в том, что я писал по двенадцать часов в день. Когда мы приехали в
Фонт-Роме, нам сообщили, что самый большой номер отеля недавно занял генерал
Гамелен, приехавший с проверкой. Я терпеливо дожидался его отъезда, чтобы
вселиться в эти апартаменты и превратить их в мастерскую. В первый же вечер
после его отъезда мы легли в кровать генералиссимуса. Гала погадала мне на
картах и предсказала день объявления войны. Началась мобилизация, и отель
закрылся. Мы снова поехали в Париж. Там я по карте определил место своей зим-
ней кампании, чтобы оно сочетало в себе отдаленность от возможного нашествия
и мою страсть к хорошей еде. Мой палец наконец остановился на одной из
ностальгических точек французской кухни: Бордо. Немцы придут сюда в самую
последнюю очередь, в том случае, если они окажутся победителями, а это
казалось мне маловероятным. Тем более - Бордо означает отличные вина, рагу из
кролика, утку с апельсинами и аркашонские устрицы! Вот оно, местечко
неподалеку от Бордо. Мы пробыли там всего три дня, как была объявлена война.
Я устроил мастерскую на вилле в колониальном стиле, обращенной к реке
Аркашон. Мы арендовали ее у господина Кальве, самого большого говоруна в
мире. В этом я убедился, когда к нам приехала ненадолго погостить Коко
Шанель. До этого самой большой говоруньей я считал ее. Однажды вечером, за
блюдом жареных сардин и стаканом медока, я сравнивал, кто из них годится в
чемпионы. И не был уверен в исходе борьбы на протяжении долгих трех часов.
Лишь в конце четвертого часа победил господин Кальве. Своей победой он был
обязан отличной дыхательной технике. Он так хорошо отрегулировал дыхание, что
ему не нужно было прерываться. А Коко страстно бросалась в беседу и время от
времени останавливалась, чтобы отдышаться. В этот момент господин Кальве без
передышки снова подхватывал нить беседы и мчался дальше. Он ловко выбрал
тему, в которой Шанель хромала: завел речь о термитах. Вскоре она призналась,
что у нее иссякает запас сведений об этих насекомых, и г-н Кальве пустился в
долгое повествование о своих африканских впечатлениях.
В это время немецкие войска наступали и совершили прорывы на фронтах. Коко
Шанель слегка опущенной головой напоминала белого аиста, подхваченного волной
Истории, которой вскоре предстоит все затопить. В ней было лучшее из
французской "расы". Она дивно говорила о Франции, о безумно любимой родине.
Она никогда, даже в самых ужасных бедствиях, не покинет страну. Коко Шанель
воплощала тот же послевоенный опыт, что и у меня, и мы почти полностью
сходились во взглядах. Две недели, проведенные ею у нас в Аркашоне, заставили
нас пересмотреть свои взгляды и более четко сформулировать их. Этого
требовала надвигающаяся война. Но своеобразие Шанель была иным, нежели у
меня. Я всегда бесстыдно обнажаю мысль, а она, напротив, не прячет и не
обнажает, а одевает ее. Ее "от кутюр", высокая мода, всегда основана на
природе и целомудренно оригинальна. Тело и душа у нее одеты лучше всех на
свете.
После Коко у нас гостил Марсель Дюшан, измученный бомбардировками Парижа,
коих никогда раньше не было. Дюшан еще более ярый враг Истории, нежели я. У
нас он продолжал жить своей удивительной герметичной жизнью. Его бездействие
подстегивало мою работу. Еще никогда я не работал с таким горячим чувством
интеллектуальной ответственности, как во время войны. Я целиком отдался суро-
вой борьбе техники и материала. Это превращалось в алхимию - непримиримая
борьба за тончайшее смешение красок, масла и лака, чтобы в совершенстве пере-
дать все, что я ощущал. Сколько раз я проводил бессонные ночи только оттого,
что налил на две капли больше масла, чем нужно! Одна Гала была свидетелем мо-