После стольких усилий мы с Гала собирались уехать в Порт-Льигат, еле-еле
накопив денег на два месяца - полтора в Порт-Льигате и две недели в Париже. С
тех пор, как меня изгнали из семейства, отец не переставал меня преследовать
и стремился сделать мою жизнь в Кадакесе невыносимой, как будто мое
пребывание там было постыдным для него.
Приехав в Порт-Льигат, я написал портрет Гала с двумя котлетами,
качавшимися в равновесии на ее плече. Это означало, как я позднее
узнал,вместо того, чтобы съесть Гала, я решил съесть пару сырых котлет. И в
самом деле, котлеты оказались искупительными жертвами, вернее, подменой
жертвы, так же как Авраам предпочел заколоть агнца, а Вильгельм Телль
прострелить яблоко. Я написал несколько автопортретов в виде ребенка с сырой
котлетой на голове, символически искушая отца съесть котлету раньше, чем
сына. В тот день обострились мои жевательные, кишечные и пищеварительные
ощущения. Мне хотелось все съесть, и я хотел сконструировать огромный стол из
крутых яиц (который можно было бы проглотить), и даже изваяние Венеры
Милосской - надо было только разбить ее скорлупу, чтобы найти белок, а потом
добраться и до желтка. В то лето меня мучил не только голод, но и жажда. Мне
кажется, спиртное, которое я пил в Париже, чтобы справиться с приступами
застенчивости, сыграло какую-то роль в этом раздражении желудка, и я
почувствовал, как во мне пробуждаются северо-африканские атавизмы, жажда
арабов, бросившая их на Испанию и заставившая изобрести тень и фонтан.
Жаждая как арабы, я стал таким же воинственным, как они. Как-то вечером
меня пригласили на барселонский праздник осени, чтобы там я проверил на
публике свои ораторские таланты. Конференция должна была состояться в
барселонском саду Атенеум, интеллектуальном центре города. Я решил
напуститься на местных интеллектуалов, которые в то время паслись в
каталонском патриотизме и погрязли в филистерстве. Я нарочно пришел на
четверть часа позже и вышел к нетерпеливой и перевозбужденной публике. Безо
всяких предисловий я сразу же стал петь дифирамбы маркизу де Саду, которому
противопоставил как пример позорного интеллектуального упадка Анхеля Гуимеру
(Анхель. Гуимера был (это я узнал позднее) создателем общества, где я
выступал. Получился такой скандал, что президент вышеназванного общества на
следующий же день подал в отставку), умершего несколько лет назад, которого я
знал, как самого святого из каталонских сепаратистских писателей.
Едва я сказал: "Эта лоретка, эта огромная волосатая гниль, которая носит
имя Анхель Гуимера...", как понял, что моя конференция завершилась. Публика в
истерике стала швырять в меня стульями и бросилась штурмовать трибуну. Мне
наверняка бы не поздоровилось, если бы не вмешались дежурившие в тот день
служители. Усаживая меня в такси, они сказали: "Ну и смельчак же вы!" Думаю,
я и в самом деле проявил хладнокровие, но настоящее мужество показали именно
служители, которые приняли на себя удары, предназначенные мне.
После этого инцидента меня пригласила группа революционеров, тяготеющая к
анархизму:
- У нас,- сказал президент,- вы можете говорить все, что угодно, и чем это
будет сильнее, тем лучше.
Я согласился и только попросил, чтобы для меня приготовили большой, как
можно длиннее, батон и ремни, чтобы можно было его привязать. В вечер
конференции я пришел на несколько минут раньше, чтобы наметить сценарий
своего выступления. Мне показали большой хлеб, который мне отлично подходил.
Я объяснил, что в определенный момент сделаю знак и скажу: "Принесите его".
Два помощника принесут хлеб, возложат его мне на голову и закрепят ремнями,
завязав их у меня подмышками. Эту операцию надо было произвести с
максимальной серьезностью. Лучше всего, если оба помощника будут мрачны. Я
оделся вызывающе элегантно, и мое появление на трибуне было встречено бурей.
Свистки заглушали аплодисменты. Кто-то сказал: "Пусть сперва говорит". И я
выступил. На сей раз это была не апология маркиза де Сада - я нес самую
отборную похабщину, выдавал самые крутые выражения, какие мне когда-либо
приходилось произносить. Несомненно, это было первый раз, когда такое кто-то
осмелился говорить публично. Я поддерживал естественный и свободный тон,
будто бы речь шла о дожде или прекрасной погоде. Аудитории стало дурно - там
были нежные, гуманные анархисты, многие из них привели с собой жени дочерей,
сказав им: "Сегодня мы славно повеселимся, слушая чудачества Дали, славного
мелкобуржуазного идеолога, который заставляет выть таких же, как он". Я
продолжал выступать, перемежая ругательства несколькими философскими мыслями
о Карле Марксе, материализме и идеализме. Но похабщина все же преобладала,
пока какой-то анархист, строгий, худощавый и красивый, как святой Иероним, не
встал и не прервал меня, с достоинством заметив, что мы не в борделе и среди
публики есть женщины. Я ответил ему, что анархистский центр тем более не
церковь и что раз здесь находится моя собственная жена и слушает, что я
говорю, их жены тем более могут меня послушать. Воцарилась минутная тишина,
но новый поток похабщины, выданной все с той же непосредственностью, больше
того, богохульства, заставили зал побагроветь. Мне трудно было различить, что
означает эта краска - бешенство или удовольствие. Я считал, что наступил
психологически подходящий момент, и махнул рукой помощникам, стоявшим за
кулисами. Их неожиданное появление вызвало эффект, которого я не ждал. Пока у
меня на голове устанавливали длинный батон, поднялся шум и все превратилось в
хаос. Зараженный общей истерией, я стал читать свое знаменитое стихотворение
о "смердящем осле". Врач-анархист с белой бородой и красным, как у рака,
лицом, вдруг разошелся в настоящем приступе безумия. Понадобился десяток
людей, и его с трудом успокоили. Представьте себе эту сцену, в которой занято
немало народу... Короче, вечер закончился общей суматохой. Организаторы были
довольны. Они сказали мне:
- Вы, может быть, немного переборщили, но это было здорово!
Какой-то мужчина подошел ко мне поговорить. Он выглядел беззастенчивым
здоровяком и жевал листья мяты, которые вынимал из бумажного кулька. Его ног-
ти были черны от грязи, что меня очаровало.
- Всю жизнь,- сказал он мне,- я был анархистом. Питаюсь только травами и
время от времени крольчатиной. Вы мне понравились, но есть другой, кто
нравится мне еще больше. Вы не поверите, если я скажу, кто это. И Иосиф
никогда не переубедит меня (очевидно, Иосиф Сталин!). Наоборот, это Гитлер.
Если вы немного поскоблите его поверхность, то найдете там Ницше. Так вот,
этот Гитлер - un morros de con, способный одним пинком взорвать Европу.
Понимаете?
И перед тем, как отойти от меня, он показал мне кулек с мятой и хитро под-
мигнул:
- Привет! И до настоящего боя!
В Барселоне того времени была такая идеологическая мешанина, по сравнению
с которой Вавилонская башня была просто детской игрой. Все расходились, умно-
жались, разделялись, схватывались и преобразовывались в одном водовороте, и с
каждым днем росла всеобщая ненависть. Были три компартии, каждая из которых
претендовала на одного члена правительства, три-четыре разновидности троцкис-
тов, аполитичных синдикалистов, множество анархических группировок, более или
менее зависящих от F.A.I (Иберийская анархическая федерация (прим. пер.),
чистые сталинисты и сепаратисты, левые республиканцы и пр. Левые, как и
правые, были страшно раздроблены. Весь мир предчувствовал, что вскоре в
Испании случится что-то невероятное, всемирный потом и ливень архиепископов,
хвостатых роялей и смердящих ослов. Один фигерасский крестьянин при мне нашел
точное определение положения в стране:
- Если еще протянется вся эта политическая борьба, мы придем к такой
путанице, что сам Иисус Христос, спустившись на землю с часами на руке, не
сможет узнать, который час!
По возвращению в Париж мы переселились с улицы Бекерель, 7 на улицу
Гогена, 7. Это современное здание казалось мне наказанием, придуманным
архитекторами специально для нищих. А мы были бедны! Не в состоянии обладать
удобствами Людовика XV, мы избрали широкие, открытие свету окна,
хромированные столы и зеркала повсюду. У Гала был дар - где бы мы не
поселялись, она заставляла все блестеть. Но эта аскетическая строгость
пробуждала во мне вкус к роскоши. Я чувствовал себя кипарисом, растущим в
ванной.
Впервые я понял, что в Париже меня ждут, что с моим отсутствием образовал-
ся вакуум. Что делать дальше? Две барселонские конференции избавили меня от
остатков патологической застенчивости. Теперь я знал, что стоит мне захотеть
- и я могу увлечь публику до неистовства. Во мне росло желание встретиться с
"новой плотью", новой страной, не зараженной послевоенной гнилью. Америка! Я
хотел съездить туда, повезти туда свои идеи, возложить хлеб на этот
континент. Джулиан Леви прислал мне газетные вырезки - отклики на маленькую
выставку, которую он недавно организовал в Нью-Йорке: с моими мягкими часами
и одолженными у других владельцев работами. Продано было немного, но выставка
тем не менее прошла с успехом. Об этом свидетельствовали вырезки, во сто крат
более объективные и информативные, нежели европейская критика. В Париже
каждый осуждает и выносит приговор с единственной точки зрения - собственных
предпочтений. В Европе я был окружен лишь сторонниками, которые все тянули в
разные стороны и были друг против друга. Америку еще не затронула эта
гражданская война. То, что у нас сулило уже трагическое будущее, для них было
лишь забавой. Кубизм в Соединенных Штатах никогда не имел никакого другого
значения, как уже устоявшегося опыта. Далекие от борьбы, нетерпеливые, не
имея что терять и что защищать или побеждать, они позволяли себе быть трезвы-
ми и с непосредственностью видели то, что принесет им наибольшую пользу, то
есть меня. В Европе ошибаются, когда думают, что Америка не способна на
поэтическую интуицию и интеллектуальное чутье. Осечки происходят не по
традиции или из-за недостатка вкуса, но в силу атавистических опасений.
Америка выбирает не опытом или сердцем, а лучше - могучей биологической
силой. Она знает, чего ей не хватает и чего у нее нет. И все, что ей не
хватает в духовном плане, я дам ей в своих паранойальных произведениях.
Мысль об Америке нашла подкрепление во время моей встречи с Альфредом Бар-
ром, директором Нью-Йоркского музея современного искусства. Я познакомился с
ним на ужине у виконта Ноайе. Он был молод, бледен и очень печален. Его поры-
вистые жесты напоминали движения птиц, отыскивающих корм. И в самом деле, он
искал современные ценности и мудро отделял зерна от плевел. Его познания в
современном искусстве показались мне невероятными. Я поражался ему, зная кон-
серватизм французских музеев, игнорировавших Пикассо. Господин Барр
предсказал мне блестящий успех в Соединенных Штатах, если я туда отправлюсь
собственной персоной. Гала и я решили отправиться в путь. Увы! Как это
сделать без денег?
Тут мы познакомились с американкой, которая купила "Мулен де Солей" в саду
Эрменонвиль. Нас познакомил Рене Кревель, приведя меня на обед в ее парижскую
квартиру. На обеде все было белым, и только скатерти и тарелки были черными.
Если сделать фотографию, то негатив превратился бы в позитив. Вся еда была
белой. Пили мы только молоко. Портьеры, телефон, ковер были белыми и сама хо-
зяйка была во всем белоснежном. Она вскоре заинтересовалась моей идеей тайно-