анекдотических картин, обрамленных невероятными позолоченными лепными
багетами. Виднелся какой-то фонтанчик в форме соцветия - самой крайней
безвкусицы. И повсюду органы, органы...
Перед тем, как идти спать, я выпил последнее виски в баре отеля
"Сент-Мориц" в компании церемонного квакера в высокой шляпе. Я встретил его
на скромной свадьбе в грязном ночном кабачке Гарлема. Он не отставал от меня
и вполне сносно говорил по-французски, так что я его понимал. Я понял, что он
хочет поделиться со мной тайной. Гала тоже почувствовала это, поскольку
сказала ему простодушно:
- Мне кажется, вы живете в том же состоянии души, как и сюрреалисты.
Человек расслабился и рассказал нам, что он и в самом деле квакер из
совершенно оригинальной духовной секты. Ни один из друзей не знал его тайны,
до, поскольку я был сюрреалистом, он собирался поделиться ею со мной, так как
надеялся, что я его пойму. Благодаря недавнему открытию, члены секты могли
беседовать с покойниками. Это было возможно лишь в течение четырех месяцев
после смерти, пока душа усопшего витала еще над местом упокоения. Гала проси-
ла более подробно рассказать об этом. Квакер только и ждал ее слов, чтобы
пуститься в объяснения.
- С помощью резиновой присоски я прикладываю к стене маленькую алюминиевую
трубку. И вот уже два месяца после смерти моего отца каждый вечер беседую с
ним перед сном.
Я намекнул ему, что приближается час беседы с усопшим и нам пора
расставаться...
Перед тем как уснуть на второй нью-йоркский день, я перебирал в
воображении все подробности первой встречи с Америкой. Нет, тысячу раз нет,
поэзия Нью-Йорка заключалась не в том, что нам навязывали, и, уж конечно, не
в суровой архитектуре Рокфеллер-Центра. Нет, поэзия НьюЙорка была старинной и
живой, как поэзия мира, как поэзия вечности...
Каждое утро я выходил прогуляться в одиночестве по Нью-Йорку с хлебом под-
мышкой. Как-то я зашел в бистро на 57 авеню, заказал глазунью и стал заедать
ее, откусывая прямо от длинного батона. Все вокруг изумились. Меня тут же ок-
ружили люди и стали задавать множество вопросов, которых я не понимал. Я мог
только пожимать плечами и застенчиво улыбаться.
Понемногу хлеб высыхал и крошился. Пора избавляться от него. Но как это
сделать? Как-то около отеля "ВальдорфАстория" батон переломился надвое.
Пробило двенадцать - час привидений, и я решил пойти побоедать в "Sert-Roum".
Только я стал переходить дорогу, как поскользнулся и упал. Оба обломка батона
упали довольно далеко от меня. Прибежал полицейский и помог мне подняться. Я
поблагодарил его и сделал вид, что ухожу прихрамывая. Сделав десяток шагов, я
вернулся, чтобы взглянуть на куски батона. Но они исчезли. Не осталось даже
следа. Эта пропажа осталась для меня загадкой. Хлеба не было ни в руках поли-
цейского, ни в руках прохожих. У меня создалось впечатление, что происходит
нечто субъективно безумное - хлеб где-то здесь, у меня перед глазами, но я не
вижу его и не могу разобраться в своих чувствах.
Так я наткнулся на открытие, которое пообещал себе представить в Париж, в
Сорбонну под вызывающим названием: "Хлеб-невидимка". В своем сообщении я
изложу и объясню феномен внезапной невидимости некоторых предметов -
разновидность отрицательной галлюцинации. Не видишь того, на что смотришь, но
не потому, что невнимателен, а из-за галлюцинаторного феномена. Возможность
вызвать этот феномен по своему желанию, видимо, позволит сделать невидимыми
физически реальные предметы и придаст паранойальной магии одно из самых
эффектных орудий. У всех открытий, таким образом, есть одна отправная точка:
Колумб открыл Америку в поисках антиподов, алхимики в поисках философского
камня изобрели сплавы, а я, желая доказать навязчивую идею хлеба, открыл его
невидимость. Это была та же проблема, которую я так и не смог разрешить
полностью в своем портрете "Человекневидимка". Но то, что не доступно
человеку, доступно хлебу.
Моя выставка у Джулиана Леви пользовалась большим успехом. Большинство по-
лотен нашли покупателей, и пресса, хотя и агрессивная, не подвергала больше
сомнениям мой дар художника. Я должен был отбыть в Европу на теплоходе
"Нормандия", он отправлялся из порта в десять часов утра. Накануне вечером
Керри Кросби с несколькими американскими друзьями организовала в мою честь
вечерний бал в "Coq Rouge". Бал, связанный с галлюцинациями. Этот бал
прославился в Соединенных Штатах и впоследствии породил множество других
праздненств в различных городах провинции. Тема "Сюрреалистическая мечта"
разбудила в некоторых американских головах безумную фантазию. Меня трудно
чем-либо удивить, но и я был приятно поражен этим бурным и ярким ночным балом
в "Сoq Rouge". Одни светские дамы появились совершенно обнаженными, в
шапочках в виде птичьих голов. Другие изображали ужасные раны и увечья и
цинично уродовали свою красоту, воткнув в кожу английские булавки. У одной
тонкой, бледной и остроумной молодой женщины на ситцевом платье был "живой"
рот, а на щеках, подмышками, на спине, как страшные опухоли, выпучивались
глаза. Человек в окровавленной ночной сорочке нес на голове тумбочку,
удерживая ее в равновесии. Когда он открыл дверцу тумбочки, из нее вылетела
стая колибри. Посреди лестницы была установлена ванна с водой, которая каждое
мгновенье могла вылиться на гостей. Вечер шел полным ходом, когда привезли
огромную тушу быка, освежеванного, со взрезанным брюхом, подпертым костылем и
фаршированным фонографами. Гала была одета "очаровательным трупом". На голове
у нее была кукла, изображающая крупного ребенка с животом, изъеденным
муравьями, и с черепом, раздираемым фосфоресцирующим омаром.
На другой день, ни о чем не подозревая, мы уехали в Европу. Я говорю "ни о
чем не подозревая", имея в виду скандал после "бала, связанного с
галлюцинациями" - об этом мы узнали только в Париже. В то время как раз
вызывали в суд похитителя ребенка семейства Линдберг, и французский
корреспондент газеты "Пети Паризьен" господин де Русей де Саль не нашел
ничего лучше, как телеграфировать в своем ежедневном отчете, что жена
Сальвадора Дали отправилась на бал, держа на голове кровавый образ ребенка
Линдбергов. Он описывал нью-йоркский скандал, которого никто, кроме него, не
видел. Зато в Париже эта новость разошлась по всем кварталам и произвела
настоящий фурор. Меня это ужасно разозлило, и отныне я решил больше не
связываться с сюрреализмом, а быть самим собой. Группа распалась, и целая
фракция, подчиняясь лозунгам Луи Арагона, этого маленького нервного
Робеспьера, слепо эволюционировала к коммунизму. Кризис разразился в тот
день, когда я предложил создать машину размышлений, которая состояла бы из
кресла-качалки, уставленного стаканами с теплым молоком. Арагон возмутился:
- Покончим с эксцентричностями Дали! Теплое молоко - детям безработных!
Бретон, понимая, какую опасность представляет коммунистическая фракция,
решил исключить Арагона и его сообщников: Бунюэля, Юника, Садуля и пр. Рене
Кревель был единственным искренним коммунистом. Он не решился следовать
Арагону в его направленности к интеллектуальной посредственности. Остался в
стороне и от нашей группы, а немного позднее, не в силах разрешить
драматические противоречия послевоенных проблем, покончил с собой. Кревель
был третьим сюрреалистом, который покончил с собой, таким образом подкрепив
ответ на анкету, проведенную движением в самом начале: "Самоубийство - это
выход?" Я тогда ответил отрицательно, обусловив своим "нет" продолжение своей
безумной деятельности. Иные кончали медленным самоубийством, утопая в
болтовне на террасах кафе. Меня же никогда не интересовала политика. Я нахожу
ее смешной и жалкой, хотя порой и опасной. Наоборот, я изучал историю
религий, особенно католичества, которое с каждым днем казалось мне все более
"совершенной архитектурой". Я отдалился от группы сюрреалистов, без конца
переезжая:Париж-Порт-Льигат-Нью-Йорк-Париж-ПортЛьигат. Мои появления в Париже
заставляли меня делать многочисленные выходы в свет. Я производил впечатление
на очень богатых людей, так же как и на бедняков в ПортЛьигате. Лишь средний
класс оставлял меня без внимания. Вокруг сюрреалистов толпились тогда мелкие
буржуа, фауна плохо отмытых неудачников. Они шарахались от меня, как от чумы.
Трижды в месяц я посещал Бретона, раз в неделю - Пикассо и Элюара и никогда
не встречался с их учениками. Но светских людей я видел каждое утро и каждый
вечер. Большинство этих людей не отличались интеллигентностью. Их жены носили
тяжкие, как мое сердце, драгоценности, слишком сильно душились и восторгались
музыкой, которую я терпеть не мог. Но я оставался каталонским крестьянином,
наивным и хитрым, в теле которого жил король. У меня был свои претензии, и я
не мог отделаться от заманчивого волнующего образа: обнаженная светская дама,
усыпанная драгоценностями и в пышной шляпе, бросается к моим ногам (я слышал,
как один каталонский крестьянин дурно о ком-то отзывался: "Представь себе,
какая он свинья, - такая грязь, как у нас меж пальцев на ногах, у него между
пальцами рук!"). Вот чего я желал больше всего.
Меня захватил приступ элегантности, напоминающий мадридский. Элегантность
казалась мне отличительным знаком рафинированной эпохи, трубным гласом дозор-
ного религии. На самом деле, ничего нет трагичней и тщетнее моды. Точно так
же, как война 1914 года прошла под знаком мадемуазель Шанель - ателье мод
Эльзы Скиапарелли предвестило наступление новой войны, войны, которая уничто-
жит социальную революцию, красную или белую.
Как я оказался прав и на сей раз! Несколько лет спустя немецкие войска
войдут в Биарриц, одетые по моде Скиапарелли и Дали, в накидках, цинично мас-
кированных мехом животных и зеленой растрепанной листвой, только что
сорванной во Франции. Душой ателье Скиапарелли была Беттина Бержери, похожая
на богомола и знающая об этом сходстве. Это самая фантастическая женщина в
Париже, супруга Гастона Бержери, бывшего посла в Москве и Анкаре. Гастон
Бержери - уникальное существо, с голубыми глазами северянина и умом Стендаля.
Беттина, мадемуазель Шанель и Руси Серт (урожденная княжна Мдивани) остаются,
несмотря на смерть и разлуку, моими лучшими друзьями...
Лондон открыл мне свет прерафаэлитства, которое только я мог отличить и
распробовать. Питер Уотсон владел безупречным вкусом в архитектуре и мебели.
Он покупал все картины Пикассо, которые чем-то напоминали ему Россетти.
Эдвард Джеймс, самый богатый, естественно, покупал картины Дали. Лорд
Барнерс, как скафандром, защищенный оправой юмора, невозмутимо присутствовал
на прекрасных концертах, устроенных графиней де Полиньяк в ее бывшем салоне,
украшенном Хосе-Мария Сертом. У Миссии Серт, первой жены Серта, варились
самые содержательные парижские сплетни. Других сплетен, литературносветских,
можно было отведать по четвергам вечером в светло-сером салоне Мари-Луизы
Буке, где я встречал иногда Воллара и даже Поля Пуаре. Весной у графини де
Полиньяк было чудесно. Из сада доносился струнный квартет, а в салоне свечи
озаряли картины Ренуара и пастельную живопись настоящего копрофага
Фатена-Латура. Повсюду стояли печенье, конфеты и сахар. У виконтессы Ноайс
было наоборот: контрапункт литературы и живописи, традиции Гегеля, Людовика
Баварского, Гюстава Доре, Робеспьера, де Сада и Дали. Здесь мы были как дома,
но вели себя как нельзя более почтительно.
Задавали также балы и обеды у господина Реджинальда Феллоуза. Здесь
двойным разочарованием было бы не услышать беседу Гертруды Стайн и не увидеть