ей ярости, моих разочарований, мимолетных и кратковременных экстазов и
приступов горечи. Лишь она знает, до какой степени в то время живопись стала
для меня диким мотивом жить и еще сильнее любить Гала, ибо она была
реальностью, и портрет, который я напишу с нее, станет моим Творением. Но
чтобы подступиться к этому портрету моей Галарины,как я ее называл, мне надо
было сперва отдаться работе, определиться во всех ценностях и создать
собственную космогонию! Она коллекционировала бордосские вина, в компании с
Леонардом Фини водила меня ужинать в "Шато Тромпетт" или в "Шапо фэн". Она
клала ломтик душистого белого гриба с чесноком на кончик моего языка и
приказывала:
- Ешь!
- Вкусно!-восклицал я.
По сравнению с борьбой, которая происходила во мне, европейская война
казалась мне детской дракой уличных мальчишек. Эта драка казалась веселой
забавой. И тем не менее однажды банда веселых и молчаливых детей обрушилась
на страну на танках, наивно замаскированных ветками. Я сказал себе: это
становится слишком исторично для меня. Мы уложили багаж и уехали. День,
проведенный в Бордо, совпал с первой бомбардировкой. Это было зловеще. За два
дня до того, как немцы заняли Эндэй, мы оказались в Испании. Гала умчалась в
Лиссабон, где мы должны были встретиться, как только оформят мои документы.
Там она попробует одолеть бюрократические трудности, препятствующие нашему
отъезду. А я из Ируна отправился в Фигерас и пересек северную границу
Испании. Я увидел свою родину в руинах, в благородной нищете, но воскресшую с
верой в судьбу. Солнечный миф смерти Хосе Антонио был высечен алмазами во
всех опечаленных сердцах.
Я постучался в дверь.
- Кто там?
- Это я.
- Кто это?
- Я, Сальвадор Дали, ваш сын.
Было два часа утра, и я стучал в дверь своего родного дома. Я обнял
сестру, отца, теток. Они накормили меня супом из хамсы с томатом и оливковым
маслом. Мне показалось, будто ничего не изменилось со времен революции. О
постоянство, сила и неразрушимость реального предмета! Я провел там ночь и
мне казалось, что я переживаю сон наяву. Перед сном я долго ходил по своей
комнате, находя все, что оставил в ней: старые пуговицы, стершиеся сантимы,
булавки кормилицы, кроликов из слоновой кости, ржавые ключи. Паук по-прежнему
ткал свою паутину за круглой рамкой. Да, это так - мою сестру пытали в
Комитете военных расследований, пока она не сошла с ума, но сейчас она
выздоравливала. Да, это так - бомба задела балкон дома, но сейчас им просто
не пользовались. Да, это так - посреди столовой паркет почернел от костра,
разожженного анархистами, варившими еду. Но там стоял большой стол, и под ним
ничего не было видно. Все напоминало фильм о катастрофе, который после
просмотра перекрутили назад и все стало на свои места. Исчезнувшее фортепиано
возвращалось - медленно, но возвращалось. Что за толк от всех революций? Я
вспомнил своего друга, ярого антифашиста, активиста испанской войны, осевшего
в Париже после 1 апреля 1939 года, так вот он говорил мне:
- Нашей стране всего лишь нужно свергнуть Франке и вернуться к конституци-
онной монархии. Только король!
Я знал художников-иконоборцев, которые возвращались к рисунку и стыдливо,
тайком принимались писать самые академические вещи! Дали среди них не было.
Дали ни к чему не возвращался. Даже после войны, которую он проклинал, он на-
меревался "возвысить" ее и включить в традицию, ибо отказ от традиции - это
уже традиция!
На другой день в Кадакесе я обнял "дивно сложенную" Лидию. Она выжила, все
так же дивно сложенная. Рамон де Ермоса умер в приюте, но он был плохого сло-
жения. Лидия сказала мне:
- Всю революцию меня любили. В те мгновения, когда гибнут люди, все видно
ясней. Видно, где находится дух.
- Но как же вам пришлось без сыновей, без мужской помощи?
- Никогда мне не было так славно, - сказала она, смеясь моей наивности. -
У меня было все, что нужно, а лучше всего я сберегла свой разум. Понимаете?
- В чем же заключается ваш разум? Он съедобен?
- Ну конечно, съедобен. Слезали с грузовика ополченцы и располагались
лагерем на пляже. Они что-то обсуждали и все время переругивались меж собой.
Я ничего не говорила, находила подходящее местечко и медленно разжигала
костер, как умею только я. Приближался час еды и я слышала, как ополченцы
окликают друг друга: "Кто эта женщина?" - "Не знаю". - "Она уже давно
разводит костер". Потом они снова что-то обсуждали. Стоило ли истреблять все
селение, сжигать священика и церковь, брать власть на этой неделе? А я
подкладывала в костер сухую виноградную лозу, она потрескивала на огне. Рано
или поздно ополченцы подходили к костру, и кто-то говорил: "Пора подумать об
обеде". Я не отвечала и продолжала разводить огонь. "Пойдем поищем еды!" Один
раздобудет отбивную, другой - барашка, третий - голубя. Насытившись, они
заботятся обо мне и становятся кроткими, как ягнята, как будто бандитам охота
загладить все зло, что они уже успели натворить. Нет ничего лучше для "дивно
сложенной" Лидии. Жизнь была как в земле, обетованной. Каждый раз они
заходили в дома за чистой посудой. Грязные тарелки ополченцы разбивали или
выбрасывали в воду. Так, конечно, не могло продолжаться вечно. В один день
появились другие ополченцы, которые убили тех. Потом пришли сепаратисты, они
тоже хотели есть. Каждый раз мне доставались то скатерти, то ложки, то обувь,
то подушки. Никто не заботился о пропитании, но каждый вечер я разжигала
костер и через некоторое время кто-нибудь подходил и говорил: "Пора подумать
об ужине..." На следующий день другие солдаты выгоняли их, но всегда наступал
час еды... Какая Одиоссея, господи Боже!(Неологизм и непроизвольный каламбур
Лидии, которая связала ненависть (odio) с "Одиссеей"). Не передать словами!
Я встретился с добрыми рыбаками Порт-Льигата - они все как один сохранили
кошмарные воспоминания о красном периоде.
- Нет, нет, - говорили они, - это должно было кончиться. Было самое страш-
ное: воровство и бесконечные убийства. Теперь снова как всегда: когда идешь
домой, ты у себя дома.
Я открыл дверь моего дома. Все исчезло: мебель, книги, посуда... Зато сте-
ны были покрыты непристойными или политическими надписями, спорившими друг с
другом. Сверху донизу были слова в честь победы анархистов из F.A.I.,
коммунистов, сепаратистов, социалистических республиканцев, троцкистов.
Последняя точка была поставлена смолой: "Tercio de Santiago! Arriba
Espana!"("Tercios" были франкистские подразделения).
Неделю я провел в Мадриде. Один из первых встреченных мной друзей был
скульптор Аладреу, самый молодой из нашей прежней группы времен Изящных
искусств. У поэта Маркина я снова увидел одну из моих картин классического
кадакесского периода. Из писателей я встретился с Эухенио Монтесом, с которым
двенадцать лет назад у нас было глубокое интеллектуальное сходство. Я считаю
Эухенио Монтеса самым точным и лиричным из современных философов. Я горячо
обнял Эухенио д'0рса, Мастера, Петрония Барокко, средиземноморского создателя
"La Ben Plantada", и привез ему несколько свежих новостей о кадакесской "див-
но сложенной" Лидии. Пышными и густыми бровями д'0рс все больше походил на
Платона. Я познакомился с Дионисио Руидехо, владеющего самым крепким и самым
ярким стилем из молодых поэтов. Встретив антигонгориста Рафаэля Санчеса Маза-
са с его католической дыхательной морфологией и маккиавелевским взглядом, я
сразу же понял, что он знает тайны итальянского Возрождения, а еще лучше -
секреты западного Ренессанса.
Все усвоили сюрреализм быстро и мудро. Они пришли к той же точке, что и я,
к тем же родовым мукам космогонии, построенной на традиции и сцементированной
нашей кровью.
Но для "родов" мне нужны были тишина и забота. Шум и суматоха европейской
войны могли вызвать у меня преждевременные роды. Следовало уехать как можно
быстрее, покинуть эту слепую и шумную заваруху Истории, где я рисковал
умереть раньше родов и дать жизнь лишь выкидышу. Нет, я не из тех, кто делает
детей абы как и абы где! Я почитаю церемониал. И вот я займусь будущим и при-
даным младенца. Я вернусь в Америку зарабатывать деньги для нас с Гала...
Я уехал в Лиссабон в разгар каникул и открыл для себя этот город: под
неистовый стрекот кузнечиков он свистел и урчал, как огромная печка для
поджаривания тысячи странствующих рыб всех национальностей и рас. На площади
дель Россис, где Инквизиция сожгла столько жертв, другие позволяли принести
себя в жертву красному железу виз и паспортов. Запах этого жареного мяса
заставлял задыхаться. В Лиссабоне разыгрывался последний акт европейской
драмы. Одинокая бескровная драма разыгрывалась в спальнях переполненных
отелей и заканчивалась в туалетах, куда еще надо было занимать очередь, чтобы
войти туда и вскрыть вены.
Мое пребывание в Португалии видится мне сейчас как сон. У меня все время
было впечатление, что я встретил на улице друга. Оборачивались - это он.
- Смотри, как эта женщина похожа на Скипарелли!
- Это Скипарелли.
- А это, мне показалось, Рене Клер.
- Это был Рене Клер.
Хосе Мария Серт выходил из трамвая, в то же время по тротуару шел герцог
Виндзорский и сталкивался с сидящим на скамье стариком, ужасно похожим на Па-
деревского, а это Падеревский и был. Банковский воротила прогуливался по ули-
це с птицей в золотой клетке. Человек в каштановом костюме, стоящий в очереди
перед конторой какой-то пароходной компании, внезапно обретал походку Сальва-
дора Дали...
Наконец на "Эксембионе" я прибыл в США. И сразу же направился к нашему до-
рогому другу Керри Кросби в "Мулен де Солей", в Хэмптон-Мэнор. Мы все хотели
немного пожить этим французским солнцем, которое село невдалеке от Эрменонви-
ля. Я провел там пять месяцев: писал книгу, работал, писал, укрывшись в идил-
лической Вирджинии, напоминающей Турень, которую я не видел никогда в жизни.
Гала читала мне Бальзака, и я встречал призрак Эдгара По несколько ночей: он
ехал из Ричмонда в прекрасном автомобиле с откидным верхом, запачканном
чернилами. В одну темную ночь он подарил мне черный телефон, как черные носы
черных собак, он был обмотан черным шнуром, а внутри я нашел черную дохлую
крысу и черный носок. Все это было мокрым от черной китайской туши. Шел снег.
Я поставил телефон Эдгара По на снег и получилось потрясающее: черное и
белое! Поразительная штука глаз! Мой глаз я считаю тончайшим фотоаппаратом
для съемки кадров - не внешнего мира, но моих самых отчетливых мыслей и
мыслей вообще. Я сделал вывод, что можно фотографировать мысли и подвел
теоретическую основу моего изобретения, которое, как только я закончу
разработку, представлю на суд науки Соединенных Штатов. Мой аппарат совершит
чудо: можно будет объективно увидеть потенциальные изображения мыслей и
воображения любого индивида. Остаток жизни я думаю посвятить
совершенствованию моего аппарата совместно с учеными. Эта мысли пришла мне
впервые 8 мая в Нью-Йорке, в номере отеля "Сент-Режис", между шестью и
половиной седьмого утра. Проснувшись, я вчерне, в основных чертах набросал
мое сенсационное изобретение, в которое и сам не осмеливался поверить. С тех
пор, по зрелом размышлении, я пришел к выводу, что мой аппарат хоть и далек
от осуществления, но тем не менее есть все возможности для его создания.
Книга завершается. Обычно писатели издают свои мемуары в конце жизни,
подытоживая свой опыт. Наперекор всем мне казалось умнее сперва написать
мемуары, а уж потом пережить их. Жить! Для этого надо перечеркнуть половину
своей жизни, чтобы приступить ко второй половине во всеоружии опыта. Я убил