говорил себе: "Еще не сказано окончательно, что она просит меня убить ее!".
Но никакая щепетильность нравственного порядка не могла мне помешать. Мы
достигли согласия, и преступление легко можно было бы выдать за самоубийство,
особенно если бы Гала заранее оставила мне письмо, раскрывавшее подобные
намерения. Она описывала сейчас свой страх "часа смерти", мучивший ее с
детства. Она хотела, чтобы это произошло и она не узнала ужаса последних
мгновений. Мысль молнией обожгла меня: а если сбросить ее с высоты башни
Толедского собора? Я уже думал об этом, поднимаясь туда с одной из самых
красивых своих подруг мадридского периода. Но эта идея не понравилась Гала:
она боялась испугаться за время долгого падения. И потом - как бы я объяснил
свое присутствие с ней рядом наверху? Простая процедура с ядом не подошла еще
больше, и я постоянно возвращался к своим роковым пропастям. На миг я
возмечтал об Африке, которая казалась мне особенно благоприятной для
преступлений такого рода, но отказался и от этой идеи. Там было очень жарко.
Я отвлекся от поиска смертельных уловок и перенес свое внимание на Гала,
которая говорила с исключительным красноречием. Ее желание умереть в
непредсказуемый и счастливый миг жизни не было вызвано романтическим
капризом, как можно было бы подумать. С самого начала я сразу же понял, что
это было, наоборот, жизненно важно для нее. Ее восторг не мог оставить
никаких сомнений по этому поводу. Идея Гала была смыслом ее психической
жизни. Она сама могла бы раскрыть истинные причины своего решения. Несмотря
на ее позволение, я отказываюсь раскрыть ее тайную жизнь. В этой книге
один-единственный колесованный, четвертованный и распятый, с содранной заживо
кожей - и пусть это буду я. Я делаю это не из садизма или мазохизма, а из
самовлюбленности. Я только что видел Гала, терзаемую муками. И вот она
явилась мне еще прекраснее, еще величественнее и горделивее. И я еще раз
сказал себе: она права, еще не было сказано, что я этого не сделаю...
Сентябрь "сентябрил" вино и луны мая, луны сентября превратили в уксус май
моей старости, опустошенной страстями... Горечь моего отрочества под сенью
колокольни Кадакеса высекла в новом камне моего сердца: "Лови момент и убей
ее..." Я думал, что она научит меня любви и что потом я снова буду один, как
всегда желал. Она сама этого хотела, она этого хотела и потребовала от меня.
Но мой энтузиазм дал трещину. "Ну что с тобой, Дали? Тебе подарили случай со-
вершить твое преступление, а ты его больше не хочешь!" Гала, хитроумная
красавица из сказки, по своему желанию неловким ударом меча отсекла голову
восковой кукле, которую я с детства видел на своей одинокой постели, и
мертвый нос только что впрыгнул в сахар, обезумев от моего первого поцелуя!
Гала спасла меня от моего преступления и излечила мое безумие. Спасибо! Я
буду любить тебя. Я женюсь на тебе.
Истерические симптомы исчезли один за другим как по волшебству, и я снова
стал хозяином своей улыбки, своих движений. Здоровье, как роза, расцветало в
моей голове. Проводив Гала до вокзала в Фигерасе, где она садилась на свой
парижский поезд, я воскликнул, потирая руки:
- Наконец-то один!
Ведь если мои смертельные детские головокружения были излечены,
требовалось время, чтобы излечиться от моего желания одиночества.
- Гала, ты реальна!
Я часто думал об этом, сравнивая ее, создание из плоти и крови, с
идеальными образами моих псевдо-любовей. И с трудом натягивал ее шерстяную
пляжную майку, которая немного сохранила ее запах. Я хотел знать ее, живую и
естественную, но мне требовалось также время от времени оставаться одному.
Новое одиночество показалось мне более достоверным, чем прежде, и я полюбил
его еще больше. На целый месяц я заперся в фигерасской мастерской и вернулся
к моей монашеской жизни, завершая портрет Поля Элюара и еще два полотна, одно
из которых станет очень известным. Оно изображало большую мертвенно-бледную и
восковидную голову с розовыми щеками и длинными ресницами. Огромный нос
упирался в землю. Вместо рта был кузнечик, брюшко которого, разлагаясь,
кишело муравьями. Голова заканчивалась орнаментацией в стиле девятисотых
годов. Картина называлась "Великий Мастурбатор".
Законченные произведения я передал фигерасскому столяру, который упаковал
их с маниакальной заботой, чего я от него и требовал. Этого человека поистине
следует внести в список моих безвестных мучеников. Я уехал в Париж, где с 20
ноября по 5 декабря должна была состояться моя выставка в галерее Гойманса.
Первое, что я сделал по приезде, - купил цветы для Гала. Я зашел к цветочнице
и спросил, что у нее лучше всего. Мне посоветовали алые розы. В вазе стоял
огромный букет. Указав на него, я справился о цене.
- Три франка, сударь.
- Дайте мне десять таких.
Продавщицу ужаснул этот заказ. Она не знала, найдется ли у нее такое коли-
чество. Но я настаивал на своем, и она быстро подсчитала, пока я писал
записочку для Гала. Я взял счет и прочел: "3000 франков". У меня с собой не
было столько, и я попросил объяснить тайну такой цены. Букет, на который я
показал, состоял из ста роз, по три франка каждая. А я думал, что три франка
стоит букет.
- Тогда дайте мне на 250 франков!
Больше у меня с собой не было. Полдня я бродил по улицам. Мой обед состоял
из двух перно. Затем я отправился в галерею Гойманса, где встретил Поля Элюа-
ра, который сказал мне, что Гала ждала меня и была удивлена, что я не
назначил час нашей встречи. А я так и намеревался бродить несколько дней в
одиночестве, радуясь сладострастному удовольствию ожидания. Наконец, вечером
я нанес визит Гала и остался на ужин. Гала лишь на миг показала свое
недовольство, и мы сели за стол, уставленный невероятным кортежем
разнообразных бутылок. Алкоголь, выпитый в Мадриде, встал в могиле моего
дворца, как мумия Лазаря, которому я скомандовал: "Иди!" И она пошла к испугу
всех людей. Это возрождение вернуло мне утраченное красноречие. Я велел
мумии: "Говори!" - и она заговорила. Это было открытие - обнаружить, что
кроме картин, которые я был способен писать, я не был законченным идиотом во
всех других отношениях. Оказалось, что я могу еще и говорить, и Гала с
преданным и настойчивым упорством взялась убедить друзей-сюрреалистов, что я
способен писать даже философские тексты, содержание которых обгоняло
предвидение группы. В самом деле, она собрала в Кадакесе отрывочные и
непонятные тексты, которым ей удалось придать связную "форму". Эти заметки
были уже довольно развитыми, я восстановил их и собрал в поэтический и
теоретический сборник, который должен был выйти под названием "Видимая
Женщина". Конечно, "видимой женщиной" моей первой книги была Гала. Идеи,
которые я излагал в книге, были встречены в сюрреалистической группе
недоверчиво, а порой даже враждебно. Гала, между прочими делами, должна была
сражаться, чтобы мои идеи были хотя бы приняты к сведению самыми
расположенными к нам друзьям. Все уже бессознательно догадывались, что я
пришел разрушить их революционные попытки - их же собственным оружием, но
более грозным и лучше отточенным. Уже с 1929 года я выступал против
"интегральной революции", развязанной суетой этих послевоенных дилетантов. С
таким же жаром, как и они, пускаясь в самые разрушительные и безумные
умозрительные построения, я с коварством скептика готовил уже структурные
основы будущих исторических ступеней вечной традиции. Сюрреалисты, создавшие
группу, казались мне единственным средством, которое служило бы моим целям.
Их лидер Андре Бретон был, на мой взгляд, незаменим в главной роли. Я
пробовал было править, но мое влияние было бы скрыто оппортунистическим и
парадоксальным. Выжидая, я изучал свои сильные места и слабые точки, а также
достоинства и недостатки моих друзей, ибо они были моими друзьями. Я поставил
перед собой аксиому: "Если ты решишь воевать ради собственной победы,
неумолимо разрушай тех, кто схож с тобой. Всякий союз обезличивает. Все
коллективное означает твою гибель. Воспользуйся коллективом себе на пользу и
потом наноси удар, ударь сильно и оставайся один!"
Я остался один, но постоянно с Гала. Любовь сделала меня снисходительным и
великодушным. Меня переполняли завоевательские планы, Но вдруг они показались
мне преждевременными. И я, самый амбициозный из современных художников, решил
уехать с Гала в свадебное путешествие ровно за два дня до открытия моей
первой выставки в Париже, столице художников. Так я даже не увидел афишу моей
первой выставки. Сознаюсь, что в путешествии Гала и я были так заняты своими
телами, что почти не думали о моей выставке, которая была уже нашей
выставкой. Наша идиллия разворачивалась в Барселоне, затем - на соседнем
курорте Ситчесе, пустынный пляж которого сверкал под зимним средиземноморским
солнцем.
Уже месяц я ни строки ни писал родным, и легкое чувство вины одолевало ме-
ня каждое утро. Я сказал Гала:
- Это не может длиться вечно. Вы знаете, что я должен жить один.
Гала оставила меня в Фигерасе и уехала в Париж. В семейной столовой разра-
зился ураган. В меня метали громы и молнии по малейшей жалобе отца, опечален-
ного все более и более высокомерным отношением, которое я проявлял к семье.
Шла речь и о деньгах. Я в самом деле подписал контракт на два года с галереей
Гойманса и даже не вспоминал о продлении этого контракта. Отец просил меня
найти его. У меня не было времени, ответил я, и в любом случае я был очень
занят в тот период. Также я добавил, что потратил весь аванс, выданный
Гоймансом, и это встревожило всю семью. Тогда, пошарив по карманам и вывернув
их, я по одному вытащил помятые и почти не использованные банковские билеты.
Мелочь я выбросил в каком-то сквере перед вокзалом. На стол я выложил более
трех тысяч франков, оставшихся после путешествия.
На другой день в Фигерас приехал Бунюэль. Он получил от виконта Ноайе пра-
ва на постановку фильма, который мы придумали. Это был тот самый виконт,
который купил мою "Мрачную игру". Почти все картины, выставленные у Гойманса,
продавались по цене от шести до двенадцати тысяч франков. Я уехал в Кадакес,
задрав голову от своего успеха, и взялся за "Золотой век". По моей мысли,
этот фильм должен был передать силу любви и запечатлеть великолепные творения
католических мифов. Уже тогда я был поражен и одержим величием и роскошью ка-
толичества.
- Для этого фильма, - сказал я Бунюэлю, - нужно много архиепископов, мощей
и ковчегов. Особенно мне нужны архиепископы в вышитых митрах, купающиеся сре-
ди скал бухты Креус.
Бунюэль со своей арагонской наивностью и упрямством превращал все это в
наивный антиклерикализм. Я все время останавливал его, говоря:
- Нет, нет. Ничего комического. Архиепископы нравятся мне. Даже очень нра-
вятся. Мне хочется несколько кощунственных образов, но в это надо вложить фа-
натизм, как в настоящее святотатство.
Бунюэль уехал со сценарием, чтобы начать делать монтажные листы в Париже.
И я остался в Кадакесе один. Здесь я съедал в один присест три десятка
морских ежей, залитых вином, и шесть отбивных, поджаренных на побегах
виноградной лозы. По вечерам я наслаждался рыбными супами, треской в томате
или жареной с укропом. Как-то, открывая морского ежа, я увидел рядом с собой
на берегу моря белую кошку, из глаза которой били серебрянные лучи. Я подошел
к ней, но кошка не убежала. Наоборот, она в упор смотрела на меня - и я
увидел, что ее глаз проколот большим рыболовным крючком, острие которого