прогуливающиеся по улицам, разделяли мои желания. Но нет! Предельно
разочарованный, я преследовал одну дурнушку, не оставлял ее ни на минуту, не
сводя с нее пылкого взора. Она села в автобус - я уселся напротив и
прикоснулся к ее колену. Она поднялась и пересела. Мне надо было снова выйти
и влиться в толпу женщин (я видел только их), в поток враждебного бульвара,
который не замечал меня. Ну что? Где тот пояс, за который ты хотел заткнуть
весь Париж? Что за скотину ты изображаешь? Даже уродин и то нет!
Вернувшись в свой прозаический номер в отеле с гудящими ногами, я ощутил
горечь на сердце. Мое воображение занимали все недостижимые женщины, которых
я пожирал глазами. Перед зеркальным шкафом я занялся "этим", как жертвоприно-
шением себя, стараясь продлить это как можно дольше и перебирая в памяти все
образы, увиденные в течение дня, чтобы они явились мне и явили то, чего я же-
лал от каждой из них. Смертельно изнуряя себя четверть часа раздраженной
рукой, я наконец с животной силой вызвал последнее наслаждение, смешанное с
горькими слезами. Сколько было женских ляжек в Париже! И ни одну я не залучил
в свою кровать, куда свалился в одиночестве, без мыслей и чувств. Перед тем,
как уснуть, я всегда произносил краткую католическую молитву.
Я часто ходил в Люксембургский сад. Усевшись на скамью, я плакал. Как-то
вечером мой будущий торговец картинами Гойманс повел меня на бал в сад
Табарен. Он показал мне какого-то человека, который вошел в сопровождении
женщины в платье с черными блестками.
- Это поэт-сюрреалист Поль Элюар. Он страшно знаменит в Париже и, кроме
всего прочего, покупает картины. Его жена сейчас в Швейцарии. А это его прия-
тельница.
Мы двинулись им навстречу и познакомились за несколькими бутылками
шампанского. Элюар показался мне легендарным героем - он спокойно попивал из
бокала и разглядывал прекрасных женщин, окружавших нас. На прощанье он
пообещал приехать в Кадакес следующим летом.
На другой день вечером на вокзале Орсей я сел в поезд, идущий в Испанию.
Похоже, все небесные ангелы назначили мне свидание в буфете, где я ужинал в
одиночестве каким-то блюдом с вермишелью. Впервые после последней ангины я
проголодался.
- Не болей больше, Сальвадор, тебе ведь уже не нужно затыкать Париж за по-
яс.
Опыт учит, что если хочешь что-то заткнуть за пояс и не получается, то за-
болеваешь. Кто владеет ситуацией, никогда не болеет, даже если его тело
намного слабее и уязвимей. И вот я нацепил на вешалку вокзала Орсей мою
болезнь, как если бы это было старое летнее пальто, от которого следовало
торжественно избавиться. Если понадобится к следующей зиме, я куплю новое. До
свидания. На другое утро я проснулся в Каталонии. Мы проезжали милые мне поля
Ампурдана и миновали "Мулен де ла Тур". Паровоз просвистел, въезжая в
Фигерас.
Как вслед за бурей появляется небо, так после моей болезни в Париже я
вступил в период здоровья, самого "прозрачного", ибо я как бы "видел"
насквозь свое тело, точное функционирование всех маленьких сцепленных друг с
другом механизмов моей вновь цветущей анатомии. Я нутром чувствовал: это
выздоровление предзнаменовало любовь. Мне предстоит нынешним летом познать
любовь. Казалось, я ощущаю уже недостающую женскую фигуру, которая издалека
шла ко мне. Это могла быть только Галючка, возродившаяся в женской плоти.
Я приехал в Кадакес и меня окружили воспоминания детства. Все происшедшее
в юности и моих двух завоеваниях Парижа вытеснили образы, которые я не всегда
мог определить во времени, но которые я точно видел в детстве. Я воочию видел
прелестных молоденьких ланей. Они были желтые, с темно-коричневыми рогами. Их
очертания были такими точными, что мне было бы проще простого рисовать их.
Другие образы были сложнее: голова зайца с глазом попугая в многократном пре-
ломлении или рыба с кузнечиком во рту. Сосредоточась, я видел вокруг себя
множество разноцветных зонтиков, которые на весь день оставляли после себя
удивительное ощущение легкости.
Через несколько дней, насладившись этими образами, я решил сделать картину
- изобразить их по времени появления и без примеси собственного вкуса.
Получилось бы одно из самых правдоподобных произведений, сюрреализм которого
говорил бы сам за себя. Оно было бы априори необычным и очень далеким от
дадаистских аппликаций своей поэтичной композицией, апостериори - полной
противоположностью метафизической живописи Кирико. Мы были бы вынуждены
признать его исконно биологический характер, что было противоположно и
поэтической размягченности абстракциорнистов. Я был один-единственный
художник-сюрреалист, по крайней мере, такой, каким его желал видеть Андре
Бретон, лидер и папа движения. Тем не менее, когда Бретон увидел мою картину,
ему показалось сомнительными некоторые ее грубые элементы: на первом плане со
спины изображалась фигура в исподнем, измаранном дерьмом. Казалось бы, такой
элемент вполне укладывается во всю психопатическую иконографию. Но Бретону
требовались мои оправдания: это, дескать, только видимость дерьма. Подобная
ограниченность, идеалистская по своей сущности, была, на мой взгляд,
фундаментальным "пороком мышления" начального периода сюрреализма.
Устанавливались некие каноны там, где в них не было нужды. Что дерьмо, что
осколок каменного кристалла, оба возникшие из подсознания, были равноценны. И
при этом сюрреалисты боролись против канонов традиции!
На заре я проснулся и, не умывшись, сел перед мольбертом, стоявшим в моей
комнате рядом с кроватью. Первый образ сутра был - мое полотно, последнее,
что я видел перед сном. Я пытался уснуть, фиксируя его глазами, чтобы
сохранить его очертания во время сна, и несколько раз посреди ночи вставал,
чтобы на миг взглянуть на него в лунном свете. Или, проснувшись, включал
свет, чтобы видеть изображение, которое меня не оставляло. Весь день, сидя,
как медиум, перед мольбертом, я фиксировал полотно и видел, как появляются
фрагменты моего собственного воображения. Когда изображение точно
закреплялось в картине, я тут же рисовал его. Но иногда надо было ждать
часами, бездельничая с неподвижной кистью в руке, прежде чем что-то
появлялось. Бывали у меня и ложные изображения, я задыхался и недоумевал,
потом они рассеивались, и я говорил себе: "Ну что, теперь искупаемся?" Я
взбирался по скалам при легких дуновениях ветерка, загорал, потом разом нырял
в глубину воды, в более бездонные глубины, чем те, что я смутно различал с
высоты башни в "Мулен де ла Тур". Мое обнаженное тело обнимало и ласкало
душу, приговаривая: "Подожди, она придет!" Но моя душа не любила этих объятий
и желала избавиться от слишком бурных порывов молодости. "Не торопись так, -
отвечала она мне, - ты ведь знаешь, что она придет к тебе!" Затем моя душа,
которая никогда не купалась, садилась в тени и говорила мне, точьв-точь как
кормилица, когда я был ребенком: "Иди, иди поиграй. Устанешь - вернись забери
меня и мы пойдем домой".
После обеда я снова был перед полотном и рисовал дотемна. Полная луна
вызывала у меня в душе прилив материнских чувств и освещала своим слабым
светом призрачное в летнем платье тело моей Галючки, которая, как и я,
выросла со времен моих ложных воспоминаний. Я желал ее всею своею душою. Она
приближалась, но чем ближе подходила, тем сильнее я хотел растянуть это
страстное ожидание. Я говорил себе: "Лови, лови этот удивительный случай. Ее
еще нет здесь". И я выжимал из своего тела одинокое наслаждение, слаще меда,
кусая, подушку так, что трещала ткань. Ах, ох, кричала моя душа, и я засыпал,
не осмеливаясь прикоснуться к Галючке, растянувшейся сбоку, немой и
неуловимой.
Она просыпалась раньше меня, и когда на рассвете я открывал глаза, уже
стояла перед картиной, разглядывая ее. Прошу простить меня за неточность,
когда я уподобляю душу некоей аллегории. Но она была вольной аллегорией,
которая занимала определенное место в моих тогдашних фантазиях. Я говорю об
этом потому, что ниже расскажу о единственной настоящей галлюцинации, которую
испытал в жизни. Изложу ее максимально точно, чтобы не спутать с другими мои-
ми видениями, которые никогда не достигали подобной зрительной силы. -
Однажды в воскресенье я, как обычно в этот день, встал очень поздно,
примерно в половине первого дня. Меня разбудила неотложная биологическая
потребность, я вышел из комнаты и направился в туалет на первом этаже. На
лестничной площадке я встретил отца, с которым говорил минут пятнадцать.
Стало быть, это исключает, что мой путь в туалет был игрой воображения. Я
совсем проснулся. А когда поднялся к себе и открыл дверь, увидел сидящую у
окна довольно крупную женщину в ночной сорочке. Хотя она была совершенно
реальна физически, я сразу же понял, что у меня галлюцинация, но, вопреки
ожиданию, нисколько не удивился. Я снова лег в постель, чтобы изучить этот
удивительный феномен с наибольшими удобствами. Я устроился так, чтобы хорошо
его видеть, но стоило мне чуть повернуть голову, чтобы подложить под спину
подушку, как я не увидел больше ничего. Она не растаяла медленно, она
внезапно исчезла.
Эта галлюцинация заставила меня мечтать о других. Но больше никогда такое
не повторилось. Однако теперь всякий раз, открывая дверь, я чувствовал
возможность увидеть чтото ненормальное. Как бы там ни было, в тот период я и
в самом деле не был "нормальным". Впрочем, как определить для живого существа
лимиты "нормальности" и "ненормальности"? Я говорю, что в 1929 году в Кадаке-
се я не был нормальным - и это означает, что это верно по отношению к
сегодняшнему дню, когда я пишу книгу. Несомненно, я сделал огромные успехи,
приспосабливаясь к действительности. Когда у меня появилась первая
галлюцинация, я получал удовольствие от своей необычной психики и
стимулировал свои "необычности". Каждое утро я немного поливал растение моего
безумия, до тех пор, пока оно не стало цвести и давать плоды, которые чуть не
пожрали мою жизнь, и так было до тех пор, пока я не понял, что пора
уничтожить это растение, растоптать его каблуками, зарыть в землю и начать
снова завоевывать свое "жизненное пространство". Девиз "безумие для безумия"
я должен был за год сменить на "Обуздание безумия", который носил уже
католический характер. Безумие открыло мне некоторые из своих секретов,
которые я тщательно оберегал даже тогда, когда пристрастился к
разрушительному его обузданию и пытался увлечь за собой всю группу
сюрреалистов (я не преуспел в этом. Политические интересы разрушали
сюрреалистическую деятельность подобно раковой опухоли. Мои самые прозорливые
лозунги принимались, но этого было мало, чтобы оживить движение. И я понял,
что должен отныне или писать картины или умереть без чьей-либо помощи.).
Итак, в 1929 году я был человек в Кадакесе, выбеленом известкой селении
моего детства и отрочества. Я был человек, и каждый день делал себя немного
безумнее. Тогда у меня начались приступы смеха. Они были такой силы, что мне
приходилось ложиться на кровать, чтобы отойти. Из-за чего я смеялся? Почти
без причины. К примеру, я представлял себе трех маленьких священников,
гуськом переходящих мост вслед за осликом из японского зоопарка, наподобие
того, что в Царском Селе. Когда последний и самый крошечный из священников
уже сходил с моста, я давал ему. сильный пинок ногой. Он останавливался, как
перепуганная мышка, и метался туда-сюда, стараясь убежать. Страх, написанный
на лице священника, когда я давал ему пинка, казался мне прекомичным. Стоило