что смыслу в проклятиях? А, впрочем, и что мне до того, что нет
смысла?
Устало он провел ладонью по лицу и с трудом приподнялся.
Долго сидел молча, покачиваясь едва-едва. Потом полез к себе за
пазуху и достал оттуда какую-то бумагу. Минуту, не отрываясь,
разглядывал ее.
- Вот, - сказал он то ли мне, то ли сам с собою. - Жене
написал, хотел передать. Боже, как это глупо. "Боже"... -
усмехнулся он оброненному слову. - Вот ведь штука. Кажется, я
почти готов поверить в него - чтобы только было кого
ненавидеть.
Он еще раз пробежал по письму глазами.
- Как это глупо, - повторил он. - Оставить после себя
письмо. После всей жизни - письмо. Это уж над самим собой
посмеяться.
Он порвал бумагу пополам, еще пополам.
- Что она может понять? Разве можно это понять? Ведь что
главное обидно в этом обмане - начинаешь понимать его в самую
последнюю минуту. Если бы вернуть теперь хоть десять лет. Хоть
год! Как бы я мог прожить его - как ни один человек. Ни на миг,
ни на мгновение я бы не забыл об этой минуте, и тогда она стала
бы самой счастливой. И тогда - о, разве можно было бы
представить себе награду большую, чем небытие?!
Он закрыл глаза и еще минуту покачивался слегка. Я смотрел
на него сверху вниз, и сердце мое действительно рвалось от
горя. Конечно, я ничего не мог понять в его словах, но я ясно
чувствовал, сколько в них муки.
Он на минуту вдруг совершенно замер. Потом открыл глаза и
посмотрел мне в лицо - так посмотрел, что сквозь все мое
отчаяние мне сделалось не по себе.
- Так зачем же ты пришел? - спросил он, как бы вспоминая.
- Ты, наверное, пришел прощаться со мной. Конечно, зачем же
еще? Ведь к утру я наверняка сдохну. Ты пришел прощаться. Ты
ведь будешь жить долго, умно и счастливо, правда? Ты ведь тоже
Паша? Паша. Ты завтра сбросишь меня в яму, закидаешь землей.
Ты, может быть, поставишь надо мной крестик? Трогательный такой
деревянный крестик. Поплачешь, может быть, и пойдешь домой -
ужинать. А? - и вдруг он засмеялся - долгим непрерывным смехом,
как смеялся когда-то.
Мне стало страшно.
- Ну, что же ты стоишь тогда? - сказал он. - Иди сюда.
Давай уж обнимемся, мальчик. Давай обнимемся на прощание, - и
он раскрыл объятия.
Я встал на колени и обнял его. И заплакал ему в плечо. И
забыл тогда про все его странности, и помнил только, как хорошо
мне было с ним, как разговаривали мы днями напролет, как
смеялись вместе. И не знал, что сказать ему.
Я не ощутил даже, как руки его поднялись по моей спине,
как очутились у шеи. И ничего решительно не понял, когда они
сошлись на ней. И когда все крепче, крепче стали сжимать ее,
подумал, что это понарошку - какой-то просто горький жест
прощания.
И только уже тогда, когда, разорвав мои объятия, Павел
Кузьмич сперва отодвинул меня от себя, потом склонил назад, так
что стало больно в коленях, потом прижал к земле, а сам
оказался сверху и рук не отпускал; только когда увидел я его
лицо и захлебнулся первым удушьем, я понял - нет, не то: не
понял, а распознал, учуял, не в силах еще ни понять, ни
поверить, что такое возможно, но чуя, чуя - особенным каким-то,
с рождения, должно быть, спящим в человеке чувством - чувством,
от которого люди постарше, наверное, седеют - что надо мной
убийца - мой убийца.
- Вот так, - прошептал Павел Кузьмич. - Вот теперь уж если
б и было что-нибудь там, так для меня только ад и вечная геенна
огненная. Небытие-то, пожалуй, и лучше.
Хорошенькое дело, как вам кажется - из принципа задушить
ребенка. Что значит - убежденный был человек.
Паша нервно засмеялся и зачем-то взял ее за руку. Вера
Андреевна вздрогнула.
- Ну, и уж конечно очень просто увел бы он меня в столь
любезное его сердцу небытие, - продолжил Паша, глядя ей в
глаза. - Потому что никакой даже мысли о сопротивлении у меня
не было; и не беседовали бы мы теперь с вами так славно, если
бы не удивительнейший случай, опустивший левую ладонь мою на
некий прямоугольный металлический предмет в траве. И если бы
еще то самое врожденное чувство, помимо всякой воли с моей
стороны, не сжало бы этот предмет моей ладонью и не ударило бы,
сколько хватило сил, точно в висок Павла Кузьмича. Тогда я
сразу почувствовал, как руки его ослабли, быстро вырвался от
них, задышал и вскочил на ноги. Павел Кузьмич, как кукла,
повалился на бок.
Я стоял над ним, жадно дыша, не в силах еще поверить в
случившееся, забыв и плакать и что-нибудь предпринять.
Невероятно медленно доходило до сознания моего, что меня хотели
убить. Я все силился и никак не мог представить себе, что вот
теперь уже я мог бы быть мертв. Мертв! Как это возможно понять?
Это невозможно понять, чтобы вот так вдруг, в одну минуту -
мертв. Вдруг сообразил я, какое чудо спасло меня, и взглянул на
предмет, который держал в руке. Это был бритвенный прибор Павла
Кузьмича - медная прямоугольная коробочка. Я бросил его в траву
и, пошатываясь, пошел прочь. Я прошел, должно быть, пару
километров по лесу, совершенно не позаботясь о направлении.
Потом споткнулся, упал и долго лежал лицом вниз. Я почувствовал
себя вдруг страшно усталым. Стучалась кровь в голове, и не было
сил даже пошевелиться. Вдруг в какую-то секунду мне
померещилось, будто Павел Кузьмич подкрадывается ко мне сзади.
Дико закричав, я перевернулся на спину, одновременно метнувшись
в сторону. Но не было никого. Больше я не ложился уже. Сидя в
траве, я начал плакать. Плакал очень долго.
Когда я успокоился, уже темнело. Ничего не хотелось - ни
вспоминать, ни думать, ни вставать, ни возвращаться домой. Как
мог бы я теперь дома не рассказать всего, я не знал. Как -
рассказать, тоже не знал. Мне казалось, что, когда я приду
домой, то первым же словом, первым же взглядом выдам себя. Хотя
и трудно сейчас решить, почему я этого боялся.
Но оказалось, что дома в тот вечер никому вообще не было
дела до меня. Рожала мама. Отец и брат сидели на ступеньках
крыльца, курили и меня посадили рядом. Я сидел молча, ощущая
себя вернувшимся домой как бы после долгого путешествия;
совершенно не в силах будучи сориентироваться в происходящем
тут. Я ясно чувствовал, что, если скажу или сделаю теперь
что-нибудь, так обязательно невпопад и не то, что нужно. Я
положил голову на плечо отца и вдруг уснул.
Вот, собственно и все, - улыбнулся Паша.
- А что же Павел Кузьмич? - спросила Вера Андреевна тихо.
- Павел Кузьмич умер. Через пару дней я сходил на опушку в
последний раз. Он лежал на том же месте. Я подбирался к нему,
конечно, с большими предосторожностями, но он был мертв. Я не
смог решить, умер он сам или от моего удара. Я с помощью
винтовки сбросил его в могилу, побросал туда же все его вещи и
закопал. Больше я ни разу в жизни не ходил туда. К счастью,
новые заботы дома, новая сестренка моя первое время помогли мне
отвлечься. Какое-то время еще меня мучили кошмары с Павлом
Кузьмичем в главной роли, потом перестали. Такой вот был у меня
в детстве отчаянный случай.
- Ужасно! - вырвалось у Веры Андреевны. - Что же это был
за человек?!
- Павел Кузьмич-то? А вы сами уже ответили, Вера, - пожал
он плечами. - Убежденный человек. Убежденный и сильный.
- Ну, зачем вы так говорите, Паша? Причем здесь убеждения?
Ведь это представить себе невозможно, чтобы... О, Господи!
- Так и об этом мы уже говорили, Вера. А разве возможно
представить себе состояние человека - атеиста, в особенности,
убежденного безбожника - на самом пороге смерти?.. Вот что я
вам скажу. Ведь можно рассуждать о морали, о жестокости, об
ужасном и прекрасном, о добре и зле, когда позади у вас
тысячелетняя история человечества. Марк Аврелий, Иисус Христос,
Толстой, Достоевский. Когда впереди у вас жизнь, планы, мечты,
радости. Ну, а когда перед человеком оказываются вдруг только
несколько часов отчаяния, бессилия, боли, несколько часов
ожидания той минуты, перед которой все бессмысленно, после
которой ничего больше нет и ничего не было. О, тогда, тогда,
поверьте, у него должны вдруг оказаться совсем иные понятия и
представления. Знаете, Вера... Я, конечно, много думал об этой
истории; хотя немногим рассказывал. И, представьте себе, чем
взрослее я становился, тем меньше я был способен и осуждать и
ненавидеть Павла Кузьмича. И в конце-концов...
- Хорошо, - перебила его Вера Андреевна. - Вы так мило
рассуждаете. Но скажите мне, после всего, что вы передумали, вы
смогли бы в ожидании этой вашей минуты задушить ребенка.
- Я не смог бы. Но это ни о чем не говорит на самом деле.
- Хорошо, подождите. Тех, которые смогли бы - много их
найдется на свете, как вы полагаете?
- Нет, я полагаю, совсем немного. Каждый седьмой-восьмой,
едва ли больше.
- Ну, что вы такое говорите, - покачала головой Вера
Андреевна.
- А что тут особенного, Верочка? Ведь вы спросили: тех,
кто смогли бы. Так что речь не о том, что на месте Павла
Кузьмича каждый седьмой непременно бросился бы меня душить, а
речь о том, что на месте Павла Кузьмича у каждого седьмого не
было бы в принципе никаких логических препятствий к этому.
- "В принципе". Странное вы что-то говорите, Паша, -
пожала плечами Вера Андреевна. - Но тогда, - сказала она, -
если ожидание смерти так, по-вашему, способно изуродовать
сознание человека - тогда, скажите мне, какая в принципе
разница - несколько часов отделяют вас от нее или несколько
десятилетий? Если все равно потом придет минута, после которой,
как вы выражаетесь, ничего не было.
Паша вдруг развел руками и рассмеялся.
- Вера, - сказал он, - вы все же необыкновенная девушка.
Так ведь в этом-то все и дело, умница вы моя! - и он смеялся.
- В чем? - спросила она как бы с опаской.
- В том, что Павел - Кузьмич - был - прав.
Глава 10. НЕПРИЯТНОСТИ
На освещенной лужайке перед домом гостей уже не было;
праздник вернулся на террасу. Неподалеку от крыльца на траве
сидели цыгане. В траве стояло несколько бутылок вина, поднос с
мясом, тарелки с хлебом и овощами. Пожилая полная цыганка
перебирала струны гитары - как будто и не играла даже, но все
же угадывался за разрозненными звуками одинокий мотив.
Когда они проходили мимо, весь табор смотрел на них.
- Ай, красавица какая, - привычно произнесла одна из
женщин. - И парень у тебя молодой, красивый. Подойди, дай
ручку, погадаю на счастье.
- После, - ответил Паша за Веру Андреевну.
Он поднялся на крыльцо и открыл дверь, но Вера Андреевна
осталась стоять внизу.
- Вы идите, - сказала она. - А я еще погуляю немного.
- Что-нибудь не так? - спросил он.
Из открытой двери выплескивались на улицу пьяные голоса.
- Вы, идите, идите, - повторила она, голос у нее дрогнул.
- Все нормально. Мне нужно одной... Я недолго.
Она повернулась и пошла по траве наискось от дома - прочь
и от террасы и от цыган. Она слышала, как дверь на крыльце
закрылась, и по лицу ее потекли слезы.
Она не ответила бы точно, отчего она плакала. Тут
смешались и усталость, и Пашина история, и какое-то нервное
напряжение от всего этого вечера в незнакомой компании. Было и
что-то еще невысказанное, какое-то труднообъяснимое чувство, из
слов к которому ближе всего было - одиночество.
Она пошла прямиком к белой ажурной беседке, расположенной
среди деревьев в дальнем углу усадьбы. Вошла в нее и села так,
что кроны скрывали ее от лунного света. И только собралась было
расплакаться по-настоящему, как вдруг услышала голоса - тут же,