себя. Что-то как будто затравленное появилось у него в глазах,
что-то очень невеселое и чужое. Ей хотелось поговорить с ним.
Она подумала - с ним почти всегда так просто и естественно
бывает ей разговаривать. В общении же ее с Харитоном, она
чувствовала, постоянно оставалось что-то двусмысленное, что-то
неискреннее с обеих сторон, и потому утомительное.
Сменялись мелодии на лужайке. Вдруг пришел заунывный,
тоскующий, бесприютный мотив. Протяжно поют цыгане, плачет
скрипка в руках кудрявого скрипача. Но вот мелькнула из-под
музыки озорная женская улыбка, значит, скоро опять - в разгон,
в разгон! - и, кажется, бесы зримо обуревают толпу: крики,
хохот несутся со всех сторон, самые невообразимые движения и
жесты сливаются в пеструю круговерть.
Вера Андреевна устало прикрыла глаза.
Когда же она открыла их, перед скамейкой стоял Паша и
глядел на нее очень серьезно.
- Как странно, - сказала она.
- Что странно?
Она не ответила, скользнула взглядом по его лицу и стала
смотреть мимо.
- У вас случилось сегодня что-то?
Теперь уже Паша не ответил ей.
- Вы не поговорили там - на железной дороге? - спросила
она тогда. - Насчет Эйслера.
- Поговорил.
- Ну и что же?
- Ничего. Они сказали, что действуют в рамках закона и в
моей помощи не нуждаются.
- И что теперь будет?
- С кем?
- С Аркадием Исаевичем.
- Я думаю, его уволят.
Она вздохнула.
- Пойдемте в сад, - предложил он вдруг. - Это за домом. Я
был там сейчас. Там очень тихо.
- Зачем?
- Просто так. Я вижу, вы устали здесь.
- Хорошо, пойдемте.
Они пошли.
За домом было темно, музыка постепенно отступала, и скоро
послышалась тишина. Паша шел впереди.
- Как зовут этого мальчика? - через сколько-то времени
спросила Вера Андреевна. - С которым Игорь подрался сегодня?
- Саша Шубин.
- Да, да, Шубин.
- Вы знаете его?
- Он ходит ко мне в библиотеку. А из-за чего они
подрались?
Паша не сразу ответил.
- Из-за меня.
- Как это из-за вас?
- Его отец оказался врагом народа. Его разоблачили не так
давно.
- Вот как. А причем здесь вы?
- Я подписывал справку для родственников. Он видел ее у
своей тетки. Сегодня на классном часу они обсуждали прием в
пионеры. От него потребовали осудить отца, но он не стал.
Сказал, что случилась ошибка. А Игорь ответил, что никакой
ошибки быть не могло, потому что иначе я отправил бы дело на
доследование. В пионеры его теперь принимать не будут. Ну и
подрались...
- Но ведь это безобразие.
- Что безобразие?
- Безобразие - требовать такого от десятилетнего ребенка.
Паша молчал.
- У мальчика и без того травма.
Паша вздохнул.
- Наверное... Но вы ведь понимаете - Павлик Морозов и все
такое прочее. Знаете, какие у этих мальчишек жесткие понятия.
Мне иногда Игорь - приходит из школы - рассказывает. Раз уж,
Вера, такое время, как сейчас, оно одно и для детей и для
взрослых.
- Все, Паша, кивают на время, когда хотят помириться с
совестью. Вы-то ведь прокурор.
- Ну и что? Не могу же я опротестовывать решения
октябрятских собраний?
- Что же вы можете, хотела бы я знать... Извините, -
добавила она через секунду. - По-моему, вы могли хотя бы
поговорить с учительницей.
- По-моему, Вера, ничего страшного не случится, если даже
его не примут в пионеры. В конце-концов, это дело их самих -
решать. Все люди вырастают и живут с какими-то травмами. Иначе
даже не бывает. Мы с вами оба росли без родителей - ничего,
выросли. Знаете, какие у меня в детстве случались травмы...
Он замолчал.
Яблоневый сад казался огромен, в темноте не видно было ему
конца. Довольно долго они бродили молча между цветущими
деревьями.
- Я что-то и вправду устала, - сказала, наконец, Вера
Андреевна. - Мне кажется, я не очень приспособлена к подобным
праздникам. Сначала было весело, а потом как-то... Я раньше
тоже замечала: когда всем вокруг очень весело, рано или поздно
мне становится не по себе. Знаете, я подумала сейчас там, за
столом - я ведь ничего не знаю о вас - ни о вашем прошлом, ни о
настоящем. У вас, должно быть, случилась сегодня какая-то беда,
а я и представить себе не могу - какая. Также и остальные: люди
считают друг друга знакомыми, друзьями, но никто ни о ком не
знает ничего действительно важного. Всем почему-то кажется
естественным такое вот общение: встретиться, придумав себе
искусственный повод, поговорить о пустяках, ничего в
действительности не сказать друг другу, посмеяться и разойтись.
А разве это правильно? Если, например, я спрашиваю вас о
каком-нибудь здании, и вы отвечаете, что оно вам знакомо:
значит, вам известно, где оно расположено, сколько в нем
этажей, кирпичное оно или деревянное, какого цвета. Вы не
начнете же с того, что в левом окне у него разбита форточка, а
на чердаке живет кошка. Люди же только это и знают друг о
друге. Даже самые близкие люди. Вот они сейчас веселятся там, -
кивнула она головой в сторону лужайки, - пляшут, смеются. А я
смотрела на них и думала, знаете, о чем. Ведь, наверное, у
каждого из них были в прошлом такие моменты, в которые жизнь
казалась им навсегда сломанной. У каждого человека бывают такие
моменты. Это, может быть, смерть родных, или какой-нибудь
отчаянный случай, жуткая история - когда кажется, вообразить
нельзя, что возможно будет теперь еще радоваться чему-то и... и
огорчаться чему-то, как раньше. У меня в юности был такой
случай, еще в детском доме. Лучшая моя подруга, ее звали -
Света Василькова - однажды в бане перерезала себе вены ножом, и
я первая увидела ее тогда: она еще выталкивала из себя
фонтанчики крови. Тогда казалось мне, я ни за что уже не смогу
жить, как все. Не смогу не думать об этом все время, забыть об
этих фонтанчиках. А в действительности - ничего подобного:
живу, как все, радуюсь, как все, думаю о чем угодно, а об этом
как раз меньше всего. Вот так. И я вот думаю: если подойти к
человеку в такую минуту, как сейчас, на лужайке - когда он
смеется до слез - подойти и спросить: как же так? Ведь был же у
тебя в прошлом день, после которого радоваться уже нельзя.
Разве одна и та же жизнь может вместить в себя тот день и эту
радость? Но, выходит, может. Как-то это все так странно
устроено...
Паша вдруг остановился возле яблони, обернулся и посмотрел
в упор на нее.
- Хотите, расскажу вам о таком моменте?
- Что?
- Ну, о моем "отчаянном случае"?
- Расскажите.
- Только это довольно длинная история. В двух словах не
получится.
- Тогда давайте сядем. Я устала ходить.
Вера Андреевна села на траву под яблоней. Одной рукой
опершись о землю, подогнула ноги и веером расправила юбку. Паша
повременил несколько секунд, затем тоже сел по-турецки напротив
нее.
- Она случилась, когда мне было одиннадцать лет, - сказал
он. - Почему вы улыбаетесь?
- Знаете, мне почему-то трудно представить вас ребенком.
- Почему же?
- Не знаю. Скажите, а сами вы каким себя помните в
детстве?
- Что значит, каким?
- Ну, мне кажется, у каждого человека остается о детстве
какое-то самое главное чувство. Кто-то помнит себя озорным,
кто-то - стеснительным, кто-то еще каким-то. Я, например, помню
себя одинокой. Хотя были у меня подружки в детском доме, яснее
всего я вспоминаю, как будто стою я у какого-то окна и плачу,
прижимаясь к стеклу. И некому рассказать, почему я плачу. И
плачу, кажется, именно потому, что некому рассказать. Вот это,
по-моему, главное, что у меня осталось о детстве. А у вас?
- Не знаю. Так трудно сразу сказать. Я, в общем, тоже
чувствовал себя одиноко. Лет до восьми - до прогимназии - у
меня вообще не было друзей. От нашего хутора до ближайшей
деревни было несколько километров.
- Но у вас был брат.
- Ну, а что брат? Брат был брат, - не очень вразумительно
пояснил Паша. - Он был намного старше и никогда не смотрел на
меня, как на равного... Ну, это неважно, впрочем, - сказал он,
подумав. - Так вот, "отчаянный случай", "жуткая история", как
вы говорите... - он помолчал. - Она случилась со мной летом
1916-го года. Мне было одиннадцать лет, я закончил тогда
прогимназию в Ростове и вернулся домой. Война была в самом
разгаре, но у нас на хуторе никто ею особенно не интересовался.
Я, правда, с интересом читал военные сводки в журналах, если
отец привозил их из города, но и только. Отец из призывного
возраста уже вышел, брат еще не вошел. Мама в то лето была
беременна, и жили мы, в общем, так же, как и всегда.
Я, помню, первый раз в то лето пошел по грибы. Есть такая
примета в наших местах: первый раз идут по грибы, когда
заколосилась рожь. Первые грибы так и назывались у нас -
колосовики. Помню, я уже возвращался домой, смотрел себе под
ноги, палкой ворошил траву, как вдруг на одной хорошо знакомой
мне опушке, подняв глаза, в нескольких шагах перед собой увидел
сидящего под деревом человека в солдатской форме. Человек этот
молча смотрел на меня, справа от него к дереву прислонена была
винтовка, слева лежал объемистый дорожный мешок.
Я сразу понял, что это дезертир - в то лето много было
разговоров о них в наших местах. Русская армия наступала, неся
огромные потери, а война уже всем надоела. После наступления на
Луцк в июне - там, говорили, была настоящая мясорубка - мимо
нас лесами пробирались сотни народу. Если на хуторе у нас
появлялись гости, обязательно рассказывалась история - либо как
поймали у них в лесу дезертира, либо как дезертир у них в
станице ограбил кого-то. Так что, хотя на вид человек этот был
не очень страшный, я, глядя на него, прикидывал, в какую
сторону лучше мне драпануть - мало ли чего можно было ждать от
него.
Он однако сразу догадался о моих планах и весьма
выразительно положил руку на приклад винтовки.
- Иди-ка сюда, - сказал он.
Конечно, никакого энтузиазма предложение это у меня не
вызвало. Но что было делать? Хотя и не особенно я верил, что он
пальнет мне в спину, все же при желании он легко успел бы это
сделать. Повременив немного, я подошел.
Подойдя, я увидел, что левая штанина у солдата вся в
крови, увидел, как неловко сидит он, и понял, что он ранен.
На вид ему было около тридцати. Он был небольшого роста,
рыжеват, с довольно симпатичным, чисто выбритым лицом. В
прищуренных глазах его пряталась хитринка.
- Ты знаешь кто я такой? - спросил он.
Я пожал плечами. Я, конечно, сообразил, что, если скажу
ему - знаю, он, может быть, не захочет отпустить меня, чтобы я
не донес.
- Я дезертир, - сказал он. - Ты знаешь, что такое
дезертир?
Я молчал.
- Это просто человек, который хочет жить, - сказал он. -
Который не хочет умирать ни за что. Ты понимаешь меня?
Надо сказать, я понимал его. Я и сам иногда, читая военные
сводки, мысленно представляя себя на передовой, взвешивал с
одной стороны разного рода патриотические лозунги, которыми и в
прогимназии нас обильно потчевали, с другой - собственную
жизнь, которую так легко можно было потерять там. Жизнь явно
перевешивала.
- Как тебя зовут? - спросил он.
- Паша.
- Ну и дела! - присвистнул он. - Так мы же с тобой тезки.
Я тоже Паша - Павел Кузьмич, - и он почему-то рассмеялся. Смех
у него был странный - беспрерывный и ровный; казалось, смеяться
он может хоть целый час.
- Тезка, - сказал он, вдруг разом посерьезнев. - Хочешь, я
расскажу тебе правду о войне? Слушай меня внимательно. Сейчас