венчающему концу: в конце программы значился "Двойная Звезда".
Арена ожила: гимнасты сменяли коней, кони - клоунов, клоуны - акробатов;
жонглеры и фокусники следовали за укротителем львов. Два слона, обвязанные
салфетками, чинно поужинали, сидя за накрытым столом, и, княжеским движением
хобота бросив "на чай", катались на деревянных шарах. Задумчивое
остолбенение клоунов в момент неизбежного удара по затылку гуттаперчевой
колбасой вызвало не одну мигрень слабых голов, заболевших от хохота. Еще
клоуны почесывались и острили, как наездник с наездницей, на белых
астурийских конях, вылетели и понеслись вокруг арены. То бы Вакх и вакханка
- в шкурах барса, венках и гирляндах роз; они, мчась с силой ветра,
разыграли мимическую сцену балетного и акробатического характера, затем
скрылись, оставив в воздухе блеск и трепет грациозно-шальных тел, одержимых
живописным движением. После них, предшествуемые звуком трубы, вышли и
расселись львы, ревом заглушая оркестр; человек в черном фраке, стреляя
бичом, унизил их, как хотел; пена валилась из их пастей, но они вальсировали
и прыгали в обруч. Четыре гимнаста, раскачиваясь под куполом,
перебрасывались с одной трапеции на другую жуткими вольтами. Японец-фокусник
вытащил из-за ворота трико тяжеловесную стеклянную вазу, полную воды и живых
рыб. Жонглер доказал, что нет предметов, которыми нельзя было бы играть,
подбрасывая их на воздух и ловя, как ласточка мух, без ушибов и промаха;
семь зажженных ламп взлетали из его рук с легкостью фонтанной струи. Концом
второго отделения был наездник Ришлей, скакавший на пяти рыжих белогривых
лошадях и переходя, стоя, с одной на другую так просто, как мы
пересаживаемся на стульях.
Звонок возвестил антракт; публика повалила в фойе, курительные, буфеты и
конюшни. Служители прибирали арену. За эти пятнадцать минут племянница
министра Руна Бегуэм, сидевшая в его ложе, основательно похоронила надежды
капитана Галля, который, впрочем, не сказал ничего особенного. Он глухо
заговорил о любви еще утром, но им помешали. Тогда Руна сказала "до
свиданья" - с весьма вразумительным холодом выражения, но ослепшее сердце
Галля не поняло ее ровного, спокойного взгляда; теперь, пользуясь тем, что
на них не смотрят, он взял опущенную руку девушки и тихо пожал ее, Руна,
бестрепетно отняв руку, повернулась к нему, уткнув подбородок в бархат
кресла. Легкая, светлая усмешка легла меж ее бровей прелестной морщинкой, и
взгляд сказал - нет.
Галль сильно похудел в последние дни. Его левое веко нервно
подергивалось. Он остановил на Руне такой долгий, отчаянный и пытливый
взгляд, что она немного смягчилась.
- Галль, все проходит! Вы - человек сильный. Мне искренно жаль, что это
случилось с вами; что причиной вашего горя - я.
- Только вы и могли быть, - сказал Галль, ничего не видя, кроме нее. - Я
вне себя. Хуже всего то, что вы еще не любили.
- Как?!
- Эта страна вашей души не тронута. В противном случае воспоминание
чувства, может быть, сдвинуло бы ваше сердце с мертвой точки.
- Не знаю. Но хорошо, что наш разговор переходит в область соображений. К
этому я прибавлю, что смотрела бы, как на несчастье, на любовь, если поразит
она меня без судьбы.
Руна покойно обвела взглядом ряд лож, точно желая выяснить, не таится ли
уже теперь где-нибудь это несчастье среди пристальных взглядов мужчин; но
восхищение так надоело ей, что она относилась к нему с презрительной
рассеянностью богача, берущего сдачу медью.
- Любовь и судьба - одно... - Галль помолчал. - Или... что вы хотите
сказать?
- Я подразумеваю исключительную судьбу, Галль. Знаю, - Руна скорбно
двинула обнаженным плечом, - что такой судьбы я... недостойна. - Высокомерие
этого слова скрылось в бесподобной улыбке. - Но я все же хочу, чтобы эта
судьба была особенная.
Галль понял по-своему ее горделивую мечту.
- Конечно, я вам не пара, - сказал он с искренней обидой и с не менее
искренним восторгом. - Вы достойны быть королевой. Я - обыкновенный человек.
Однако нет вещи, над которой я задумался бы, прикажи вы мне исполнить ее.
Руна повела бровью, но улыбнулась. Сильная любовь возбуждала в ней
религиозное умиление. Когда Галль не понял ее, она захотела подвинуть его
ближе к своей душе. Так добрые люди любят, посетовав нищему о его горькой
доле, заняться анализом своих ощущений на тему: "добрый ли я человек"? А
нищему все равно.
- Для королевы я, пожалуй, умнее, чем надо быть умной в ее сане, -
сказала Руна. - Я ведь знаю людей. Должна вас изумить. Та судьба, с какой
могла бы я встретиться, не смотря на нее вниз, - едва ли возможна. Вероятно,
нет. Я очень тщеславна. Все, что я думаю о том, смутно и ослепительно. Вы
знаете, как иногда действует музыка... Мне хочется жить как бы в
несмолкающих звуках торжественной, всю меня перерождающей музыки. Я хочу,
чтобы внутреннее волнующее блаженство было осмыслено властью, не знающей ни
предела, ни колебаний.
Эту маленькую, беззастенчивую исповедь Руна произнесла с грациозной
простотой молодой матери, нашептывающей засыпающему ребенку сны властелинов.
- Экстаз?
- Я не знаю. Но слова заключают больше, чем о том думают люди, жалеющие о
немощи слов. Довольно, а то вы измените мнение обо мне в дурную сторону.
- Я не меняю мнений, не меняю привязанностей, - сказал Галль и, видя, что
Руна задумалась, стал молча смотреть на ее легкий профиль, собирая, для
полноты впечатления, все, что о ней знал. Десяти лет она написала
замечательные стихи. Семнадцатый и восемнадцатый годы она провела в
кругосветном плавании, и ее экзотические рисунки были проданы с большой
выставки по дорогой цене, в пользу слепых. Она не искала популярности этого
рода - не любила ее. Она великолепно играла; ей по очереди пророчили то ту,
то другую славу, - она славы не добивалась. В ее огромном доме можно было
переходить из помещения в помещение с нарастающим чувством власти денег,
одухотворенной художественной и разносторонней душой. Независимая и
одинокая, она проходила жизнь в душевном молчании, без привязанностей и
любви, понимая лишь инстинктом, но не опытом, что дает это, еще не
испытанное ею чувство. Она знала все европейские языки, изучала астрономию,
электротехнику, архитектуру и садоводство, спала мало, редко выезжала и еще
реже устраивала приемы.
Этот невозмутимый, холодный мир был заключен в совершенную оболочку. По
мягкости линий и выражения ее лицо было лицом блондинки, но под сверкающей
волной черных волос давало непостижимое сочетание зноя и нежности. Ее вполне
женственная, без впечатления хрупкости, фигура веяла свежестью и весельем
ясного тела. Она была чуть пониже Галля; он же, при среднем росте, казался
выше благодаря эполетам.
Галль - интеллигентный воин с немного расплывчатым лицом и
меланхолическими глазами доброго человека, которым пытался иногда придать
высокомерное выражение, передумав о Руне Бегуэм все, что пришло на мысль,
обратил внутренний взгляд к себе, но, не найдя там ничего особенного, кроме
здоровья, любви, службы и аккуратных привычек, почувствовал печаль смирения.
Ему не следовало говорить о любви. Все же в момент третьего звонка, как бы
дернутый его трелью за язык, он успел сказать: "Я желаю вам счастья..."
Конец фразы: "если бы - со мной..." - застрял в его горле. Он разгладил усы
и приготовился смотреть представление.
V
Последний перед выходом "Двойной Звезды" номер назывался "Бессилие оков".
Он состоял в том, что широкоплечего, низкорослого человека связали по рукам
и ногам толстенными веревками, опутали проволокой; сверх того опоясали
кандалами руки и ноги. Затем его накрыли простыней; он повозился под ней
минуты две и встал совершенно распутанный; узы валялись на песке.
Он ушел. Наступила глубокая, острая тишина. Музыка заиграла и смолкла.
Цирк неслышно дышал. Заразительное ожидание проникло из души в душу,
напрягая чувства; взгляды, направленные к выходной занавеси, молча вызывали
обещанное явление. Музыканты перелистывали ноты. Прошло минут пять;
нетерпение усиливалось. Верхи, потрещав вразброд, разразились залпами
рукоплесканий протеста; средина поддержала их; низы беседовали, трепетали
веерами, улыбались.
Тогда, вновь заставив стихнуть шум нетерпения, у выхода появился человек
среднего роста, прямой, как пламя свечи, с естественной и простой манерой;
задержась на мгновение, он вышел к середине арены, ступая мягко и ровно;
остановясь, он огляделся с улыбкой, обвел взглядом сверкающую впадину цирка
и поднял голову, обращаясь к оркестру.
- Сыграйте, - сказал он, подумав, негромко, но так внятно, что слова ясно
прозвучали для всех, - сыграйте что-нибудь медленное и плавное, например,
"Мексиканский вальс".
Капельмейстер кивнул, постучал и взмахнул палочкой.
Трубы зарокотали вступление; кружась, ветер мелодии охватил сердца пленом
и мерой ритма; звон, трели и пение рассеяли непостижимую магию звука, в
которой праздничнее сверкает жизнь и что-то прощается внутри, насыщая все
чувства.
"Двойная Звезда", - каким являлся он взгляду зрителей в эту минуту, - был
человек лет тридцати. Его одежда состояла из белой рубашки, с перетянутыми у
кистей рукавами, черных панталон, синих чулок и черных сандалий; широкий
серебряный пояс обнимал талию. Светлый, как купол, лоб нисходил к темным
глазам чертой тонких и высоких бровей, придававших его резкому лицу
выражение высокомерной ясности старинных портретов; на этом бледном лице,
полном спокойной власти, меж тенью темных усов и щелью твердого подбородка
презрительно кривился маленький, строгий рот. Улыбка, с которой он вышел,
была двусмысленна, хотя не лишена равновесия, и полна скрытого обещания. Его
волосы бобрового цвета слабо вились под затылком, в углублении шеи, спереди
же чуть-чуть спускались на лоб; руки были малы, плечи слегка откинуты.
Он отошел к барьеру, притопнул и, не спеша, побежал, с прижатыми к груди
локтями; так он обогнул всю арену, не совершив ничего особенного. Но со
второго круга раздались возгласы: "Смотрите, смотрите". Оба главных прохода
набились зрителями: высыпали все служащие и артисты. Шаги бегущего
исказились, уже двигался он гигантскими прыжками, без видимых для того
усилий; его ноги, легко трогая землю, казалось, не поспевают за неудержимым
стремлением тела; уже несколько раз он в течение прыжка просто перебирал ими
в воздухе, как бы отталкивая пустоту. Так мчался он, совершив крут, затем,
пробежав обыкновенным манером некоторое расстояние, резко поднялся вверх на
высоту роста и замер, остановился в воздухе, как на незримом столбе. Он
пробыл в таком положении лишь едва дольше естественной задержки падения - на
пустяки, может быть треть секунды, - но на весах общего внимания это
отозвалось падением тяжкой гири против золотника, - так необычно метнулось
пред всеми загадочное явление. Но не холод, не жар восторга вызвало оно, а
смуту тайного возбуждения: вошло нечто из-за пределов существа
человеческого. Многие повскакали; те, кто не уследил в чем дело, кричали
среди поднявшегося шума соседям, спрашивая, что случилось? Чувства уже были
поражены, но еще не сбиты, не опрокинуты; зрители перекидывались
замечаниями. Балетный критик Фогард сказал: - "Вот монстр элевации; с времен
Агнессы Дюпорт не было ничего подобного. Но в балете, среди фейерверка иных
движений, она не так поразительна". В другом месте можно было подслушать: -
"Я видел прыжки негров в Уганде; им далеко..." - "Факирство, гипноз!" -
"Нет! Это делается с помощью зеркал и световых эффектов", - возгласило некое