слов и еще более от ее молчания.
"Она терзается! Боже! Что с ней было?" - с холодеющим лбом думал он и
чувствовал, что у него дрожат руки и ноги. Ему вообразилось что-то очень
страшное. Она все молчит и, видимо, борется с собой.
- Итак... Ольга Сергеевна... - торопил он. Она молчала, только опять
сделала какое-то нервное движение, которого нельзя было разглядеть в
темноте, лишь слышно было, как шаркнуло ее шелковое платье.
- Я собираюсь с духом, - сказала она наконец. - Как трудно, если бы вы
знали! - прибавила потом, отворачиваясь в сторону, стараясь одолеть борьбу.
Ей хотелось, чтоб Штольц узнал все не из ее уст, а каким-нибудь чудом.
К счастью, стало темнее, и ее лицо было уж в тени: мог только изменять
голос, и слова не сходили у ней с языка, как будто она затруднялась, с
какой ноты начать.
"Боже мой! Как я должна быть виновата, если мне так стыдно, больно!" -
мучилась она внутренне.
А давно ли она с такой уверенностью ворочала своей и чужой судьбой,
была так умна, сильна! И вот настал ее черед дрожать, как девочке! Стыд за
прошлое, пытка самолюбия за настоящее, фальшивое положение терзали ее...
Невыносимо!
- Я вам помогу... вы... любили?.. - насилу выговорил Штольц - так
стало больно ему от собственного слова.
Она подтвердила молчанием. А на него опять пахнуло ужасом.
- Кого же? Это не секрет? - спросил он, стараясь выговаривать твердо,
но сам чувствовал, что у него дрожат губы.
А ей было еще мучительнее. Ей хотелось бы сказать другое имя, выдумать
другую историю. Она с минуту колебалась, но делать было нечего: как
человек, который в минуту крайней опасности кидается с крутого берега или
бросается в пламя, она вдруг выговорила: "Обломова!"
Он остолбенел. Минуты две длилось молчание.
- Обломова! - повторил он в изумлении. - Это неправда! - прибавил он
положительно, понизив голос.
- Правда! - покойно сказала она.
- Обломова! - повторил он вновь. - Не может быть! - прибавил опять
утвердительно. - Тут есть что-то: вы не поняли себя, Обломова или, наконец,
любви.
Она молчала.
- Это не любовь, это что-нибудь другое, говорю я! - настойчиво твердил
он.
- Да, я кокетничала с ним, водила за нос, сделала несчастным... потом,
по вашему мнению, принимаюсь за вас! - произнесла она сдержанным голосом, и
в голосе ее опять закипели слезы обиды.
- Милая Ольга Сергеевна! Не сердитесь, не говорите так: это не ваш
тон. Вы знаете, что я не думаю ничего этого. Но в мою голову не входит, я
не понимаю, как Обломов...
- Он сто'ит, однакож, вашей дружбы; вы не знаете, как оценить его:
отчего ж он не стоит любви? - защищала она.
- Я знаю, что любовь менее взыскательна, нежели дружба, - сказал он, -
она даже часто слепа, любят не за заслуги - все так. Но для любви нужно
что-то такое, иногда пустяки, чего ни определить, ни назвать нельзя и чего
нет в моем несравненном, но неповоротливом Илье. Вот почему я удивляюсь.
Послушайте, - продолжал он с живостью, - мы никогда не дойдем так до конца,
не поймем друг друга. Не стыдитесь подробностей, не пощадите себя на
полчаса, расскажите мне все, а я скажу вам, что это такое было, и даже,
может быть, что будет... Мне все кажется, что тут... не то... Ах, если б
это была правда! - прибавил он с одушевлением. - Если б Обломова, а не
другого! Обломова! Ведь это значит, что вы принадлежите не прошлому, не
любви, что вы свободны... Расскажите, расскажите скорей! - покойным, почти
веселым голосом заключил он.
- Да, ради бога! - доверчиво ответила она, обрадованная, что часть
цепей с нее снята. - Одна я с ума схожу. Если б вы знали, как я жалка! Я не
знаю, виновата ли я или нет, стыдиться ли мне прошедшего, жалеть ли о нем,
надеяться ли на будущее или отчаиваться... Вы говорили о своих мучениях, а
моих не подозревали. Выслушайте же до конца, но только не умом: я боюсь
вашего ума; сердцем лучше: может быть, оно рассудит, что у меня нет матери,
что я была как в лесу... - тихо, упавшим голосом прибавила она. - Нет, -
торопливо поправилась потом, - не щадите меня. Если это была любовь, то...
уезжайте. - Она остановилась на минуту. - И приезжайте после, когда
заговорит опять одна дружба. Если же это была ветреность, кокетство, то
казните, бегите дальше и забудьте меня. Слушайте.
Он в ответ крепко пожал ей обе руки.
Началась исповедь Ольги, длинная, подробная. Она отчетливо, слово за
словом, перекладывала из своего ума в чужой все, что ее так долго грызло,
чего она краснела, чем прежде умилялась, была счастлива, а потом вдруг
упала в омут горя и сомнений.
Она рассказала о прогулках, о парке, о своих надеждах, о просветлении
и падении Обломова, о ветке сирени, даже о поцелуе. Только прошла молчанием
душный вечер в саду - вероятно, потому, что все еще не решила, что за
припадок с ней случился тогда.
Сначала слышался только ее смущенный шопот, но по мере того как она
говорила, голос ее становился явственнее и свободнее; от шопота он перешел
в полутон, потом возвысился до полных грудных нот. Кончила она покойно, как
будто пересказывала чужую историю.
Перед ней самой снималась завеса, развивалось прошлое, в которое до
этой минуты она боялась заглянуть пристально. На многом у ней открывались
глаза, и она смело бы взглянула на своего собеседника, если б не было
темно.
Она кончила и ждала приговора. Но ответом была могильная тишина.
Что он? Не слыхать ни слова, ни движения, даже дыхания, как будто
никого не было с нею.
Эта немота опять бросила в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит
это молчание? Какой приговор готовится ей от самого проницательного,
снисходительного судьи в целом мире? Все прочее безжалостно осудит ее,
только один он мог быть ее адвокатом, если бы избрала она... он бы все
понял, взвесил и лучше ее самой решил в ее пользу! А он молчит: ужель дело
ее потеряно?..
Ей стало опять страшно...
Отворились двери, и две свечи, внесенные горничной, озарили светом их
угол.
Она бросила на него робкий, но жадный, вопросительный взгляд. Он
сложил руки крестом и смотрит на нее такими кроткими, открытыми глазами,
наслаждается ее смущением.
У ней сердце отошло, отогрелось. Она успокоительно вздохнула и чуть не
заплакала. К ней мгновенно воротилось снисхождение к себе, доверенность к
нему. Она была счастлива, как дитя, которое простили, успокоили и
обласкали.
- Все? - спросил он тихо.
- Все! - сказала она.
- А письмо его?
Она вынула из портфеля письмо и подала ему. Он подошел к свечке,
прочел и положил на стол. А глаза опять обратились на нее с тем же
выражением, какого она уж давно не видала в нем.
Перед ней стоял прежний, уверенный в себе, немного насмешливый и
безгранично добрый, балующий ее друг. В лице у него ни тени страдания, ни
сомнения. Он взял ее за руки, поцеловал ту и другую, потом глубоко
задумался. Она притихла, в свою очередь, и, не смигнув, наблюдала движение
его мысли на лице.
Вдруг он встал.
- Боже мой, если б я знал, что дело идет об Обломове, мучился ли бы я
так! - сказал он, глядя на нее так ласково, с такою доверчивостью, как
будто у ней не было этого ужасного прошедшего. На сердце у ней так
повеселело, стало празднично. Ей было легко. Ей стало ясно, что она
стыдилась его одного, а он не казнит ее, не бежит! Что ей за дело до суда
целого света!
Он уж владел опять собой, был весел; но ей мало было этого. Она
видела, что она оправдана; но ей, как подсудимой, хотелось знать приговор.
А он взял шляпу.
- Куда вы? - спросила она.
- Вы взволнованы, отдохните! - сказал он. - Завтра поговорим...
- Вы хотите, чтоб я не спала всю ночь? - перебила она, удерживая его
за руку и сажая на стул. - Хотите уйти, не сказав, что это... было, что я
теперь, что я... буду. Пожалейте, Андрей Иваныч: кто же мне скажет? Кто
накажет меня, если я стою, или... кто простит?.. - прибавила она и
взглянула на него с такой нежной дружбой, что он бросил шляпу и чуть сам не
бросился пред ней на колени.
- Ангел - позвольте сказать - мой! - говорил он. - Не мучьтесь
напрасно: ни казнить, ни миловать вас не нужно. Мне даже нечего и
прибавлять к вашему рассказу. Какие могут быть у вас сомнения? Вы хотите
знать, что это было, назвать по имени? Вы давно знаете. Где письмо
Обломова? - Он взял письмо со стола.
- Слушайте же! - и читал: - "Ваше настоящее люблю не есть настоящая
любовь, а будущая. Это только бессознательная потребность любить, которая,
за недостатком настоящей пищи, высказывается иногда у женщин в ласках к
ребенку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических
припадках: Вы ошиблись (читал Штольц, ударяя на этом слове): пред вами не
тот, кого вы ждали, о ком мечтали. Погодите - он придет, и тогда вы
очнетесь, вам будет досадно и стыдно за свою ошибку..." - Видите, как это
верно! - сказал он. - Вам было и стыдно и досадно за... ошибку. К этому
нечего прибавить. Он был прав, а вы не поверили, и в этом вся ваша вина.
Вам бы тогда и разойтись; но его одолела ваша красота... а вас трогала...
его голубиная нежность! - чуть-чуть насмешливо прибавил он.
- Я не поверила ему, я думала, что сердце не ошибается.
- Нет, ошибается: и как иногда гибельно! Но у вас до сердца и не
доходило, - прибавил он:- воображение и самолюбие с одной стороны, слабость
- с другой... А вы боялись, что не будет другого праздника в жизни, что
этот бледный луч озарит жизнь и потом будет вечная ночь.
- А слезы? - сказала она. - Разве они не от сердца были, когда я
плакала? Я не лгала, я была искренна...
- Боже мой! О чем не заплачут женщины! Вы сами же говорите, что вам
было жаль букета сирени, любимой скамьи. К этому прибавьте обманутое
самолюбие, неудавшуюся роль спасительницы, немного привычки... Сколько
причин для слез!
- И свидания наши, прогулки тоже ошибка? Вы помните, что я... была у
него... - досказала она с смущением и сама, кажется, хотела заглушить свои
слова. Она старалась сама обвинять себя затем только, чтоб он жарче защищал
ее, чтоб быть все правее и правее в его глазах.
- Из рассказа вашего видно, что в последних свиданиях вам говорить
было не о чем. У вашей так называемой "любви" не хватало и содержания; она
дальше пойти не могла. Вы еще до разлуки разошлись и были верны не любви, а
призраку ее, который сами выдумали, - вот и вся тайна.
- А поцелуй? - шепнула она так тихо, что он не слыхал, а догадался.
- О, это важно, - с комической строгостью произнес он, - за это надо
было лишить вас... одного блюда за обедом. - Он глядел на нее все с большей
лаской, с большей любовью.
- Шутка не оправдание такой "ошибки"! - возразила она строго,
обиженная его равнодушием и небрежным тоном. - Мне легче было бы, если б вы
наказали меня каким-нибудь жестким словом, назвали бы мой проступок его
настоящим именем.
- Я бы и не шутил, если б дело шло не об Илье, а о другом, -
оправдывался он, - там ошибка могла бы кончиться... бедой, но я знаю
Обломова...
- Другой, никогда! - вспыхнув, перебила она. - Я узнала его больше,
нежели вы...
- Вот видите! - подтвердил он.
- Но если б он... изменился, ожил, послушался меня и... разве я не
любила бы его тогда? Разве и тогда была бы ложь, ошибка? - говорила она,
чтоб осмотреть дело со всех сторон, чтоб не осталось ни малейшего пятна,
никакой загадки...
- То есть если б на его месте был другой человек, - перебил Штольц, -
нет сомнения, ваши отношения разыгрались бы в любовь, упрочились, и
тогда... Но это другой роман и другой герой, до которого нам дела нет.
Она вздохнула, как будто сбросила последнюю тяжесть с души. Оба
молчали.
- Ах, какое счастье... выздоравливать, - медленно произнесла она, как
будто расцветая, и обратила к нему взгляд такой глубокой признательности,