это какая-та Галатея, с которой ей самой приходилось быть Пигмалионом.
Жизнь ее наполнилась так тихо, незаметно для всех, что она жила в
своей новой сфере, не возбуждая внимания, без видимых порывов и тревог. Она
делала то же, что прежде, для всех других, но делала все иначе.
Она ехала и во французский спектакль, но содержание пьесы получало
какую-то связь с ее жизнью; читала книгу, и в книге непременно были строки
с искрами ее ума, кое-где мелькал огонь ее чувств, записаны были сказанные
вчера слова, как будто автор подслушал, как теперь бьется у ней сердце.
В лесу те же деревья, но в шуме их явился особенный смысл: между ними
и ею водворилось живое согласие. Птицы не просто трещат и щебечут, а все
что-то говорят между собой; и все говорит вокруг, все отвечает ее
настроению; цветок распускается, и она слышит будто его дыхание.
В снах тоже появилась своя жизнь: они населились какими-то видениями,
образами, с которыми она иногда говорила вслух... они что-то ей
рассказывают, но так неясно, что она не поймет, силится говорить с ними,
спросить, и тоже говорит что-то непонятное. Только Катя скажет ей поутру,
что она бредила.
Она вспомнила предсказания Штольца: он часто говорил ей, что она не
начинала еще жить, и она иногда обижалась, зачем он считает ее за девочку,
тогда как ей двадцать лет. А теперь она поняла, что он был прав, что она
только что начала жить.
- Вот когда заиграют все силы в вашем организме, тогда заиграет жизнь
и вокруг вас, и вы увидите то, на что закрыты у вас глаза теперь, услышите,
чего не слыхать вам: заиграет музыка нерв, услышите шум сфер, будете
прислушиваться к росту травы. Погодите, не торопитесь, придет само! -
грозил он.
Оно пришло. "Это, должно быть, силы играют, организм проснулся..." -
говорила она его словами, чутко вслушиваясь в небывалый трепет, зорко и
робко вглядываясь в каждое новое проявление пробуждающейся новой силы.
Она не вдалась в мечтательность, не покорилась внезапному трепету
листьев, ночным видениям, таинственному шепоту, когда как будто кто-то
ночью наклонится над ее ухом и скажет что-то неясное и непонятное.
- Нервы! - повторит она иногда с улыбкой, сквозь слезы, едва
пересиливая страх и выдерживая борьбу неокрепших нерв с пробуждавшимися
силами. Она встанет с постели, выпьет стакан воды, откроет окно, помашет
себе в лицо платком и отрезвится от грезы наяву и во сне.
А Обломов, лишь проснется утром, первый образ в воображении - образ
Ольги, во весь рост, с веткой сирени в руках. Засыпал он с мыслью о ней,
шел гулять, читал - она тут, тут.
Он мысленно вел с ней нескончаемый разговор и днем и ночью. К "Истории
открытий и изобретений" он все примешивал какие-нибудь новые открытия в
наружности или в характере Ольги, изобретал случай нечаянно встретиться с
ней, послать книгу, сделать сюрприз.
Говоря с ней при свидании, он продолжал разговор дома, так что иногда
войдет Захар, а он чрезвычайно нежным и мягким тоном, каким мысленно
разговаривал с Ольгой, скажет ему: "Ты, лысый чорт, мне давеча опять
нечищеные сапоги подал: смотри, чтоб я с тобой не разделался..."
Но беззаботность отлетела от него с той минуты, как она в первый раз
пела ему. Он уже жил не прежней жизнью, когда ему все равно было, лежать ли
на спине и смотреть в стену, сидит ли у него Алексеев или он сам сидит у
Ивана Герасимовича, в те дни, когда он не ждал никого и ничего ни от дня,
ни от ночи.
Теперь и день и ночь, всякий час утра и вечера принимал свой образ и
был или исполнен радужного сияния, или бесцветен и сумрачен, смотря по
тому, наполнялся ли этот час присутствием Ольги или протекал без нее и,
следовательно, протекал вяло и скучно.
Все это отражалось в его существе: в голове у него была сеть
ежедневных, ежеминутных соображений, догадок, предвидений, мучений
неизвестности, и все от вопросов, увидит или не увидит он ее? Что она
скажет и сделает? Как посмотрит, какое даст ему поручение, о чем спросит,
будет довольна или нет? Все эти соображения сделались насущными вопросами
его жизни.
"Ах, если б испытывать только эту теплоту любви да не испытывать ее
тревог! - мечтал он. - Нет, жизнь трогает, куда ни уйди, так и жжет!
Сколько нового движения вдруг втеснилось в нее, занятий! Любовь -
претрудная школа жизни!"
Он уже прочел несколько книг: Ольга просила его рассказывать
содержание и с неимоверным терпением слушала его рассказ. Он написал
несколько писем в деревню, сменил старосту и вошел в сношения с одним из
соседей через посредство Штольца. Он бы даже поехал в деревню, если б
считал возможным уехать от Ольги.
Он не ужинал и вот уже две недели не знает, что значит прилечь днем.
В две-три недели они объездили все петербургские окрестности. Тетка с
Ольгой, барон и он являлись на загородных концертах, на больших праздниках.
Поговаривают съездить в Финляндию, на Иматру.
Что касается Обломова, он дальше парка никуда бы не тронулся, да Ольга
все придумывает, и лишь только он на приглашение куда-нибудь поехать
замнется ответом, наверное поездка предпринималась. И тогда не было конца
улыбкам Ольги. На пять верст кругом дачи не было пригорка, на который бы он
не влезал по нескольку раз.
Между тем симпатия их росла, развивалась и проявлялась по своим
непреложным законам. Ольга расцветала вместе с чувством. В глазах
прибавилось света, в движениях грации; грудь ее так пышно развилась, так
мерно волновалась.
- Ты похорошела на даче, Ольга, - говорила ей тетка. В улыбке барона
выражался тот же комплимент.
Ольга, краснея, клала голову на плечо тетки; та ласково трепала ее по
щеке.
- Ольга, Ольга! - осторожно, почти шепотом, кликал однажды Обломов
Ольгу внизу горы, где она назначила ему сойтись, чтобы идти гулять.
Нет ответа. Он посмотрел на часы.
- Ольга Сергеевна! - вслух прибавил потом. Молчание.
Ольга сидела на горе, слыхала зов и, сдерживая смех, молчала. Ей
хотелось заставить его взойти на гору.
- Ольга Сергеевна! - взывал он, пробравшись между кустами до половины
горы и заглядывая наверх. "В половине шестого назначила она", - говорил он
про себя.
Она не удержала смеха.
- Ольга, Ольга! Ах, да вы там! - сказал он и полез на гору.
- Ух! Охота же вам прятаться на горе! - Он сел подле нее. - Чтоб
помучить меня, вы и сами мучитесь.
- Откуда вы? Прямо из дома? - спросила она.
- Нет, я к вам зашел; там сказали, что вы ушли.
- Что вы сегодня делали? - спросила она.
- Сегодня...
- Бранились с Захаром? - досказала она.
Он засмеялся этому, как делу совершенно невозможному.
- Нет, я читал "Revue". Но, послушайте, Ольга...
Но он ничего не сказал, сел только подле нее и погрузился в созерцание
ее профиля, головы, движения руки взад и вперед, как она продевала иглу в
канву и вытаскивала назад. Он наводил на нее взгляд, как зажигательное
стекло, и не мог отвести.
Сам он не двигался, только взгляд поворачивался то вправо, то влево,
то вниз, смотря по тому, как двигалась рука. В нем была деятельная работа:
усиленное кровообращение, удвоенное биение пульса и кипение у сердца - все
это действовало так сильно, что он дышал медленно и тяжело, как дышат перед
казнью и в момент высочайшей неги духа.
Он был нем и не мог даже пошевелиться, только влажные от умиления
глаза неотразимо были устремлены на нее.
Она по временам кидала на него глубокий взгляд, читала немудреный
смысл, начертанный на его лице, и думала: "Боже мой! Как он любит! Как он
нежен, как нежен!" И любовалась, гордилась этим поверженным к ногам ее, ее
же силою, человеком!
Момент символических намеков, знаменательных улыбок, сиреневых веток
прошел невозвратно. Любовь делалась строже, взыскательнее, стала
превращаться в какую-то обязанность; явились взаимные права. Обе стороны
открывались более и более: недоразумения, сомнения исчезали или уступали
место более ясным и положительным вопросам.
Она все колола его легкими сарказмами за праздно убитые годы, изрекала
суровый приговор, казнила его апатию глубже, действительнее, нежели Штольц;
потом, по мере сближения с ним, от сарказмов над вялым и дряблым
существованием Обломова она перешла к деспотическому проявлению воли,
отважно напомнила ему цель жизни и обязанностей и строго требовала
движения, беспрестанно вызывала наружу его ум, то запутывая его в тонкий,
жизненный, знакомый ей вопрос, то сама шла к нему с вопросом о чем-нибудь
неясном, не доступном ей.
И он бился, ломал голову, изворачивался, чтобы не упасть тяжело в
глазах ее или чтоб помочь ей разъяснить какой-нибудь узел, не то так
геройски рассечь его.
Вся ее женская тактика была проникнута нежной симпатией; все его
стремления поспеть за движением ее ума дышали страстью.
Но чаще он изнемогал, ложился у ног ее, прикладывал руку к сердцу и
слушал, как оно бьется, не сводя с нее неподвижного, удивленного,
восхищенного взгляда.
"Как он любит меня!" - твердила она в эти минуты, любуясь им. Если же
иногда замечала она затаившиеся прежние черты в душе Обломова, - а она
глубоко умела смотреть в нее, - малейшую усталость, чуть заметную дремоту
жизни, на него лились упреки, к которым изредка примешивалась горечь
раскаяния, боязнь ошибки.
Иногда только соберется он зевнуть, откроет рот - его поражает ее
изумленный взгляд: он мгновенно сомкнет рот, так что зубы стукнут. Она
преследовала малейшую тень сонливости даже у него на лице. Она спрашивала
не только, что он делает, но и что будет делать.
Еще сильнее, нежели от упреков, просыпалась в нем бодрость, когда он
замечал, что от его усталости уставала и она, делалась небрежною, холодною.
Тогда в нем появлялась лихорадка жизни, сил, деятельности, и тень исчезала
опять, и симпатия била опять сильным и ясным ключом.
Но все эти заботы не выходили пока из магического круга любви;
деятельность его была отрицательная: он не спит, читает, иногда подумывает
писать и план, много ходит, много ездит. Дальнейшее же направление, самая
мысль жизни, дело - остается еще в намерениях.
- Какой еще жизни и деятельности хочет Андрей? - говорил Обломов,
тараща глаза после обеда, чтоб не заснуть. - Разве это не жизнь? Разве
любовь не служба? Попробовал бы он! Каждый день - верст по десяти пешком!
Вчера ночевал в городе, в дрянном трактире, одетый, только сапоги снял, и
Захара не было - все по милости ее поручений!
Всего мучительнее было для него, когда Ольга предложит ему специальный
вопрос и требует от него, как от какого-нибудь профессора, полного
удовлетворения; а это случалось с ней часто, вовсе не из педантизма, а
просто из желания знать, в чем дело. Она даже забывала часто свои цели
относительно Обломова, а увлекалась самым вопросом.
- Зачем нас не учат этому? - с задумчивой досадой говорила она, иногда
с жадностью, урывками, слушая разговор о чем-нибудь, что привыкли считать
ненужным женщине.
Однажды вдруг приступила к нему с вопросами о двойных звездах: он имел
неосторожность сослаться на Гершеля и был послан в город, должен был
прочесть книгу и рассказать ей, пока она не удовлетворилась.
В другой раз, опять по неосторожности, вырвалось у него в разговоре с
бароном слова два о школах живописи - опять ему работа на неделю: читать,
рассказывать; да потом еще поехали в Эрмитаж: и там еще он должен был делом
подтверждать ей прочитанное.
Если он скажет что-нибудь наобум, она сейчас увидит, да тут-то и
пристанет.
Потом он должен был с неделю ездить по магазинам, отыскивать гравюры с
лучших картин.
Бедный Обломов то повторял зады, то бросался в книжные лавки за новыми
увражами и иногда целую ночь не спал, рылся, читал, чтоб утром, будто
нечаянно, отвечать на вчерашний вопрос знанием, вынутым из архива памяти.