еще. И тут-то Пунины сообразили, что архив Ахматовой надо срочно прибирать к
рукам, покуда не поздно. Затем Пунины продали этот архив в три места в Москве: в
ЦГАЛИ, а в Ленинграде в Пушкинский дом и Публичную библиотеку, получив в трех
местах разные красные цены. Разумеется, разбивать архив на три части не
следовало. Но они это сделали, полагаю, что не без консультаций с
Госбезопасностью. Таково мое мнение, так же думал и Лев Гумилев. Он, как
известно, затеял против Луниных процесс, который, в конечном счете, проиграл.
Хотя, на мой взгляд, продажа Луниными архива была нелегальной. Они не могли бы
сделать этого без поддержки государства при живом наследнике. Юридически они не
могли обойти Гумилева. Те, кто приобретал архив, должны же были задавать
какие-то вопросы. И, видимо, эта продажа была санкционирована свыше, в обход
Левы. Никаких особенных идей у Пуни-
Вспоминая Ахматову: осень 1981 -зима 1986 255
ных в данном случае не было. Единственное, что их интересовало - это деньги..
Так оно было всегда, всю жизнь. И деньги эти Пуниным дали не столько за самый
архив, сколько, я полагаю, за временные ограничения на пользование оным. Теперь
архив закрыт, кажется, на семьдесят пять лет. Власти знали, что Лева не наложит
запрет на пользование архивом. Ему и самому было бы интересно в нем разобраться.
А. Пуниным на все это было наплевать, за что они и были соответственным образом
вознаграждены.
Волков: Как и в случае с Пастернаком, и наследные дела Ахматовой, и ее похороны
превратились в событие политическое...
Бродский: Пунины совершенно не хотели заниматься похоронами Ахматовой. Они
всучили мне свидетельство о смерти Анны Андреевны и сказали: "Иосиф, найдите
кладбище". В конце концов я нашел место в Комарове. Надо сказать, я в связи с
этим на многое насмотрелся. Ленинградские власти предоставлению места на одном
из городских кладбищ противились, власти курортного района - в чьем ведении
Комарове находится - тоже были решительно против. Никто не хотел давать
разрешение, все упирались; начались бесконечные переговоры. Сильно помогла мне
3.Б. Томашевская - она знала людей, которые могли в этом деле поспособствовать -
архитекторов и так далее. Тело Ахматовой было уже в соборе св. Николы, ее уже
отпевали, а я еще стоял на комаровском кладбище, не зная - будут ее хоронить тут
или нет. Про это и вспоминать даже тяжело. Как только сказали, что разрешение
получено и землекопы получили по бутылке, мы прыгнули в машину и помчались в
Ленинград. Мы еще застали отпевание. Вокруг были кордоны милиции, а в соборе
Лева метался и выдергивал пленку из фотоаппаратов у снимающих. Потом Ахматову
повезли в Союз писателей, на гражданскую панихиду, а оттуда в Комарове. Надо
сказать, я слышал разговоры, что вот, дескать, Комарове - не русская земля, а
финская. Но, во-первых, я не думаю, что Советский Союз отдаст когда-либо
Комарово Финляндии, а, во-вторых, могла же Ахматова ходить по этой земле... В
общем, похороны - да и все последующие события - были во всех отношениях мрачной
историей. И, конечно, грех оспаривать Божью волю, но я думаю, что к смерти
Ахматовой не она привела, а просто недогляд.
Волков: С чьей стороны?
Бродский: Со стороны знакомых, друзей. В Москве после больницы ее поселили в
тесной каморке: духота, рядом кухня. Потом внезапный перевоз в Домодедово. И
представьте себе, после третьего инфаркта на вас обрушивается весна. Впрочем, я
не знаю. Анна Андреевна была, говоря коротко, бездомна и - воспользуюсь ее
собственным выражением - беспастушна. Близкие знакомые называли ее
"королева-бродяга", и действительно в ее облике - особенно когда она вставала
вам навстречу посреди чьей-нибудь квартиры - было нечто от странствующей,
бесприютной государыни. Примерно четыре раза в год она меняла место жительства:
Москва, Ленинград, Комарово, опять Ленинград,
256 Диалоги с Иосифом Бродским
опять Москва, и т.д. Вакуум, созданный несуществующей семьей, заполнялся
друзьями и знакомыми, которые заботились о ней и опекали ее по мере сил. Она
была чрезвычайно нетребовательна, и я не раз, навещая ее в гостях и особенно у
Пуниных, заставал ее голодной - хотя именно там, у Пуниных, она "ежеминутно все
оплачивала". Существование это было не слишком комфортабельное, но тем не менее
все-таки счастливое в том смысле, что все ее сильно любили. И она любила многих.
То есть каким-то невольным образом вокруг нее всегда возникало некое поле, в
которое не было доступа дряни. И принадлежность к этому полю, к этому кругу на
многие годы вперед определила характер, поведение, отношение к жизни многих -
почти всех - его обитателей. На всех нас, как некий душевный загар, что ли,
лежит отсвет этого сердца, этого ума, этой нравственной силы и этой необычайной
щедрости, от нее исходивших. Мы не за похвалой к ней шли, не за литературным
признанием или там за одобрением наших опусов. Не все из нас, по крайней мере.
Мы шли к ней, потому что она наши души приводила в движение, потому что в ее
присутствии ты как бы отказывался от себя, от того душевного, духовного - да не
знаю уж как это там называется - уровня, на котором находился, - от "языка",
которым ты говорил с действительностью, в пользу "языка", которым пользовалась
она. Конечно же мы толковали о литературе, конечно же мы сплетничали, конечно же
мы бегали за водкой, слушали Моцарта и смеялись над правительством. Но,
оглядываясь назад, я слышу и вижу не это; в моем сознании всплывает одна строчка
из того самого "Шиповника": "Ты не знаешь, что тебе простили...". Она, эта
строчка, не столько вырывается из, сколько отрывается от контекста, потому что
это сказано именно голосом души - ибо прощающий всегда больше самой обиды и
того, кто обиду причиняет. Ибо строка эта, адресованная человеку, на самом деле
адресована всему миру, она - ответ души на существование. Примерно этому - а не
навыкам стихосложения - мы у нее и учились. "Иосиф, мы с вами знаем все рифмы
русского языка", - говорила она. С другой стороны, стихосложение и есть отрыв от
контекста. И нам, знакомым с ней, я думаю, колоссально повезло - больше, я
полагаю, чем окажись мы знакомы, скажем, с Пастернаком. Чему-чему, а прощать мы
у нее научились. Впрочем, может быть, я должен быть осторожней с этим
местоимением - "мы"... Хотя я помню, что когда Арсений Тарковский начал свою
надгробную речь словами "С уходом Ахматовой кончилось..." - все во. мне
воспротивилось: ничто не кончилось, ничто не могло и не может кончиться, пока
существуем мы. "Волшебный" мы хор или не "волшебный". Не потому, что мы стихи ее
помним или сами пишем, а потому, что она стала частью нас, частью наших душ,
если угодно. Я бы еще прибавил, что, не слишком-то веря в существование того
света и вечной жизни, я тем не менее часто оказываюсь во власти ощущения, будто
она следит откуда-то извне за нами, наблюдает как бы свыше, как это она и делала
при жизни... Не столько наблюдает, сколько хранит.
Глава 11
Перечитывая ахматовские письма: осень 1991
Волков: Иосиф, я хотел бы поговорить с вами о трех письмах Ахматовой,
адресованных вам в ссылку и некоторое время тому назад опубликованных...
Бродский: Я их не перечитывал...
Волков: Первое из них - от 20 октября 19б4 года...
Бродский: Боже!
Волков: ...и Ахматова говорит там, что ведет с вами днем и ночью бесконечные
беседы, из которых вы должны знать обо всем, что случилось и что не случилось.
Это что, намек на ее прославленное умение вести разговоры, так сказать, "поверх
барьеров"?
Бродский: До известной степени. По-моему, это даже не намек, а просто
констатация всем нам известного факта.
Волков: Ахматова, кстати, об этом же говорила в своих воспоминаниях о Модильяни:
"...его больше всего поразило во мне свойство угадывать мысли, видеть чужие сны
и прочие мелочи, к которым знающие меня давно привыкли". И в письме к вам она
делает вас своим как бы медиумом: вы "должны знать", что она о вас думает. Это
правильная интерпретация данного текста?
Бродский: Более или менее - да.
Волков: То есть Ахматова считает, что для поэтов чтение чужих мыслей и прочие
психологические "трюки" - дело обычное, так?
Бродский: Да. Ведь мы, поэты, все про все знаем.
Волков: И дальше в этом письме Ахматова цитирует два стихотворных отрывка из
своих же произведений. Причем первый из "Путем всея земли", ее так называемой
"маленькой поэмы". Это для меня - одно из
262 Диалоги с Иосифом Бродским
самых загадочных ахматовских произведений. Оно ведь сначала называлось
"Китежанка", то есть обитательница легендарного града Китежа, ушедшего под воду
и тем спасшегося от разрушения татарами. Я сейчас, как вы знаете, пишу историю
культуры Петербурга. И мне кажется, что для Ахматовой Петербург и был в каком-то
смысле этим легендарным Китежем. То есть культура Петербурга была провидением
"спрятана под воду" и таким образом спасена от уничтожения.
Бродский: Да, это один из возможных вариантов истолкования.
Волков: В письме к вам Ахматова из "Путем всея земли" приводит, в частности, две
строчки: "И вот уже славы / высокий порог..." И добавляет, что это уже
"случилось". Имеется в виду ваш суд, ваша известность на Западе?
Бродский: Да, это одна из тем, которые обсуждались в наших беседах. Ведь в то
время планировалась поездка Ахматовой в Италию, где ей должны были вручить
литературную премию. А затем последовала поездка в Англию, в Оксфорд. Ахматова к
этим поездкам относилась чрезвычайно серьезно. Либо это цитата может быть
связана с тем, что мы - как бы это сказать? - стали знамениты, да? То есть это
уже "случилось", произошло, обрело реальность. Вот эти две, в общем-то, разные
вещи Ахматова, вероятно, и имеет в виду.
Волков: Когда Ахматова обсуждала суд над вами с близкими людьми, то любила
повторять, что власти своими руками "нашему рыжему создают биографию". То есть
она смотрела на эти вещи трезво, понимая, что гонения создают поэту славу, что
это - обратная сторона медали.
Бродский: Да-да! И еще она любила цитировать - ну просто всем и вся - две
строчки: "Молитесь на ночь, чтобы вам / Вдруг не проснуться знаменитым". Не
знаю, это ее стихи или чьи-то чужие?
Волков: Если не ошибаюсь, ее... Но в том же письме к вам Ахматова говорит и о
том, что "не случилось", цитируя из стихотворного отрывка под названием "Из
Дневника путешествия". А в этом отрывке, кстати, есть слова о "мертвой славе". И
еще такие слова - "твой живые руки". Это что, намек на те же обстоятельства?
Ведь Ахматова, насколько я понимаю, ни одного слова ни в одном письме к кому бы
то ни было просто так, не обдумавши, не писала. А тут - письмо к опальному
поэту, в ссылку. И стихотворный этот отрывок сочинен в том же 19б4 году. Он тоже
связан с вашим процессом?
Бродский: Вы знаете, Соломон, за давностью лет мне трудно фантазировать по этому
поводу, но надо надеяться, что "твои живые руки" - это не ко мне обращение.
Хотя, может быть... Единственное соображение, которое мне приходит в голову в
связи с этим отрывком: его писал все-таки сильно больной человек, да? Сердце...
И, может быть, она радуется, что не умерла. Что это "не случилось"...
Волков: В этом же письме к вам Ахматова приводит свою строчку:
"Светает - это Страшный суд". И дальше она пишет о присущем вам "божественном
слиянии с природой". Это что - утешение по поводу
Перечитывая ахматовские письма: осень 1991 263
вашей ссылки? Или нечто более философское? Помнится, она в конце пятидесятых
годов записала, что природа давно напоминает ей только о смерти...
Бродский: Нет, я не думаю, что аллюзии в данном случае идут так далеко. И не
думаю, что Ахматова здесь замыкается на свои собственные стихи. Мне кажется, что
ее слова о Страшном суде - это комментарий по поводу реальности. Это, увы,
реальность.
Волков: В следующем послании к вам - туда же, в Норенское... Кстати, как
правильно - Норенская или Норенское?
Бродский: Норенская...*
Волков: ...так вот, в этом письме, от 15 февраля 1965 года, Ахматова сообщает,