табуретку и села возле дверей. Оба сидели и молчали, как на вокзале, когда
все заготовленные слова уже сказаны, осталось только поцеловаться, а тут
сообщили, что поезд опаздывает на два часа.
Прошло пять минут, пять минут с лишним, прошло шесть минут. Чонкин
повернулся к Нюре и спросил:
- Ну, что ты надумала?
- А что мне думать? сказала она печально. - Ты, Ваня, сам все решай,
сам поступай, как знаешь. А Борьку я убивать не дам. С тобой я знакома без
году неделя, а он у меня живет, почитай, уже два года. Я его маленьким в
колхозе взяла, когда ему было всего три денечка. И молоком из бутылки
через соску поила, и в корыте купала, и грелку на живот ложила, когда он
болел. И он мне теперь, хоть смейся, хоть нет, вроде сына. И для него
дороже меня никого нет, почему он меня провожает на работу и встречает,
когда обратно иду. И какая б ни была погода, а только на пригорок взойду,
а он навстречь мне несется, хоть по снегу, хоть по грязюке. И так у меня,
Ваня, в иной момент сердце сжимается, что присяду я над этим Борькой и
плачу как дура, сама не знаю, от радости или от горя, а скорее от того и
другого. К тебе, Ваня, я хоть и привыкла и полюбила тебя, как мужа
родного, но ты сегодня здесь, завтра там, найдешь себе другую, получше да
покрасивше, а для Борьки лучше меня никого нет. И когда я буду одна, он
подойдет, ухом об ногу потрется, и уже веселее, все же живая душа.
Ее слова тронули Чонкина, но отступать он не стал, потому что имел о
женщинах твердое представление - раз отступишь, поддашься, потом на голову
сядут...
- Ну, а что же делать, Нюрка? Ведь это же такое говорят, да ведь этот
стыд просто.
- Смотри, Ваня, дело твое.
- Ну, ладно. Он собрал в охапку винтовку, скатку и вещмешок и подошел
к Нюре. Я ведь, Нюрка, ухожу.
- Иди. Она отрешенно глядела в угол.
- Ну и оставайся, сказал он и вышел на улицу.
Вечерело. На небе проступил первые звездочки. На столбе возле конторы
играло радио. Передавали песни Дунаевского на стихи Лебедева-Кумача.
Чонкин свалил свое имущество возле самолета, сел на крыло и задумался
над зыбкостью счастья. Еще недавно, не больше часа назад, он был вполне
благополучным человеком, хотя и временным, но хозяином дома, главой семьи,
и вдруг все рухнуло, разлетелось, и он опять оказался одиноким, бездомным,
привязанным к этому поломанному самолету, как собака к будке. Но собака,
которая привязана к будке, находится даже в более выгодном положении, ее
хотя бы кормят только за то, что она собака, а его, Ивана, оставили на
произвол судьбы и неизвестно, собираются забрать или нет.
Сидеть на наклонном крыле было неудобно, да и холодно становилось.
Чонкин пошел к стогу, стоявшему в огороде, натаскал несколько охапок сена
и стал устраиваться на ночлег. Сам лег на сено, а свеху укрылся шинелью.
Ему здесь было не так уж и плохо, во всяком случае, привычно, и он
подумал, что вот сейчас выйдет Нюра и станет извиняться и просить его
вернуться обратно, а он скажет: "Нет, ни за что. Ты сама так хотела, и
пущай так будет". И это ж надо такое! Вот уж никогда не думал, что
придется бабу ревновать, и к кому! До него донеслось из хлева Борькино
хрюканье. Чонкин вдруг представил себе, как именно могла быть Нюра с
кабаном, и его даже передернуло от омерзения. Надо бы его все-таки
пристрелить. Так он подумал, но на то, чтобы пойти и сделать это сейчас, у
него почему-то не хватало ни зла, ни желания.
После песен Дунаевского передали последние известия, а следом за ним
сообщение ТАСС.
"Может, насчет билизации", - подумал Чонкин, которому слово
"демобилизация" или даже "мобилизация" произнести было не под силу, хотя
бы и мысленно. Говорили совсем о другом.
- ...Германия, отчетливо выговаривал диктор, - так же неуклонно
соблюдает условия советско-германского пакта о ненападении, как и
Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерениях
Германии порвать пакт и предпринять нападение на Советский Союз лишены
всякой почвы...
"Почва, - подумал Чонкин, - смотря какая. Если, к примеру, суглинок,
так это гроб, а если сухая с песком, для картошки лучше не надо. Хотя тоже
не сравнить с черноземом. И для хлеба хорош, и для всего..."
Подумал он о хлебе, и сразу засосало под ложечкой.
Вообще, конечно, он тоже зря в бутылку полез. Плечевой чего ни
ляпнет, только слушай, а он уши распустил как дурак. А теперь что ж.
Теперь надо стоять на своем, хотя вроде бы и ни к чему, и есть, ой, как
охота.
Тем временем уже совсем стемнело. Звезды были теперь рассыпаны по
всему небу, и одна из них, самая яркая, желтая, висела низко над
горизонтом, казалось, пройди немного и протяни руку, достанешь. Гладышев
говорил, что все небесные тела вращаются и движутся в пространстве. Но эта
звезда не вращалась. Она висела на одном месте, и, сколько Чонкин ни
щурился, никакого движения не замечал.
Радио, начавшее передавать концерт легкой музыки, вдруг захрипело и
смолкло, но тут же на смену ему заиграла гармошка, и кто-то пока еще не
установившемся басом заорал на всю деревню:
А хулиганом мать родила,
А хулиганом назвала,
А финку-ножик наточила,
А хулигану подала.
И тут же откуда-то женский высокий голос:
- Катька, сука несчастная, ты пойдешь домой али нет?
Потом гармонист заиграл "Раскинулось море широко", бессовестно
перевирая мелодию, наверное, оттого, что в темноте не мог попасть пальцами
в нужные кнопки.
Потом гармошка смолкла, и стали слышны другие звуки, до этого
неразличимые. Пищала полевая мышь, трещал сверчок, хрустела сеном корова и
где-то возились и в сонной тревоге перекудахтывались куры.
Потом заскрипела дверь. Чонкин насторожился. Но это была не Нюрина
дверь, а соседская. Гладышев вышел на крыльцо, постоял, повздыхал, может
быть, привыкая к темноте, потом направился к ватерклозету, спотыкаясь
между грядок и попыхивая цигаркой. Потом еще постоял на крыльце, покашлял,
заплевал цигарку и вернулся в избу. Вскоре после него выскочила Афродита и
торопливо помочилась возле крыльца. Потом Чонкин слышал, как она, закрывая
за собой дверь, долго гремела засовом. Нюра не выходила, не просила
прощения и, кажется, не собиралась.
14
Кто-то тронул его за локоть. Он посмотрел и увидел перед собой синее
в ночном полусвете лицо Плечевого.
- Пошли, - тихо сказал Плечевой и протянул Чонкину руку.
- Куда? - удивился Чонкин.
- Куда надо, - последовал ответ.
Не хотелось Чонкину подниматься и переть на ночь глядя неизвестно
куда и зачем, но когда ему говорили "надо", он отказываться не умел.
Они шли, пробираясь между высоких деревьев со стволами белыми, как у
берез, но это были совсем не березы, а какие-то другие деревья, густо
покрытые инеем. Трава была тоже покрыта инеем, имевшим весьма странные
свойства на нем не оставалось никаких следов. Чонкин заметил это, хотя и
торопился, боясь упустить из виду Плечевого, спина которого то исчезала,
то вновь появлялась перед глазами. Одно было непонятно Чонкину: как можно
ориентироваться в этом странном лесу, где нет даже малозаметной тропинки;
он только хотел спросить об этом Плечевого, но как раз в этот момент перед
ними возник высокий глухой забор с узкой калиткой, в которую Чонкин с
трудом протиснулся следом за своим провожатым. За забором оказалась изба,
ее Чонкин сразу признал, хотя и не ожидал здесь увидеть. Это была изба
Нюры.
Возле крыльца кучками и поодиночке стояли какие-то неизвестные
Чонкину люди в одинаковых темных пиджаках нараспашку. Люди эти курили и
разговаривали между собой это было видно по тому, как они раскрывали и
закрывали рты, но не издавали при этом ни единого звука. Не было слышно и
звуков гармошки, которую, сидя на крыльце, лениво растягивал парень в
высоких хромовых сапогах. А другой парень, в сандалиях, плясал перед
гармонистом вприсядку, но в таком замедленном ритме, словно медленно
плавал в воде. И тоже совершенно беззвучно. Даже когда хлопал себя по
коленям, ничего не было слышно.
- Чего это они тут делают? - спросил Иван Плечевого и был очень
удивлен, не услышав собственного голоса
- Не болтай! - строго оборвал его Плечевой, чем окончательно поразил
Чонкина, до которого слова эти дошли, но дошли не посредством звуковых
колебаний, не через ухо, а каким-то другим путем.
Гармонист с безразличным видом отодвинулся, уступая дорогу, и Чонкин
следом за Плечевым медленно поднялся на крыльцо. Плечевой толкнул ногой
дверь и пропустил Ивана вперед. За дверью оказались не сени, которые
ожидал увидеть Чонкин, а какой-то длинный коридор со стенами, выложенными
белыми блестящими плитками, и растянутой на полу красной ковровой
дорожкой. Чонкин и Плечевой пошли по этой дорожке, и через каждые
несколько шагов перед ними возникали безмолвные фигуры людей, они
появлялись один из правой стены, другой из левой, пристально вглядываясь в
лица идущих, и, отступая, снова растворялись в стене. Потом появлялись
другие, похожие на первых, а может, и те же самые (Чонкин не успел
заметить их лица), они опять пристально вглядывались и опять растворялись.
И так продолжалось бессчетное количество раз, и коридор казался длинным до
бесконечности, но вот Плечевой остановил Чонкина и показал направо:
- Сюда!
Чонкин растерянно топтался на месте: перед ним была все та же стена,
выложенная белыми блестящими плитами, в этих плитах отражались фигуры
Чонкина и Плечевого, но никакой двери, никакого намека на дверь не было и
в помине.
- Чего ж ты стоишь? Иди, - нетерпеливо сказал Плечевой.
- Куда? - спросил Чонкин.
- Прямо иди, не бойся.
Плечевой подтолкнул его вперед, и Чонкин неожиданно для себя прошел
сквозь стену, ничего не затронув, не зацепив, словно она была соткана из
тумана.
И тут ему открылся просторный зал, ярко освещенный голубоватым,
исходящим непонятно откуда светом. Большой продолговатый стол, стоявший
посреди зала, был был щедро уставлен выпивкой и закуской и был облеплен
гостями как мухами.
По тому гулу, который шел за столом, по настроению гостей и по всей
обстановке Чонкин сразу сообразил, что здесь происходит чья-то свадьба. И,
посмотрев во главу стола, тотчас убедился, что был совершенно прав.
Во главе стола в белом подвенечном платье сидела Нюра, лицо ее
светилось от счастья. Рядом с ней, как положено, восседал на высоком стуле
жених, бойкий такой парнишка в коричневой вельветовой куртке со значком
"Ворошиловский стрелок" на правой стороне груди. Жених этот, усиленно
размахивая короткими руками, весело и быстро говорил что-то Нюре и при
этом зыркал озорными глазами то туда, то сюда, обратил внимание и на
Чонкина и кивнул ему просто, по-дружески. Чонкин пригляделся к парнишке
вроде бы не из местных и не из армейских, и в то же время было такое
ощущение, словно раньше где-то встречались, то ли выпивали, то ли еще
чего, в общем знакомы.
Нюра, увидев Чонкина, смешалась и опустила глаза, но потом, поняв,
что так вести себя глупо, подняла их, теперь уже с вызовом, в котором было
одновременно и желание оправдаться. Глаза ее как бы говорили: "Ты же мне
ничего такого не предлагал, просто жил, и все, а мне чего ждать и на что
надеяться? Ведь время идет, и здесь ничего не будет, и там не ухватишь.
Вот поэтому оно так все и получилось".
Чонкину от всего этого стало как-то не по себе. Не то, чтобы он