с искренним ужасом тихо сказала. - Они на уроке пели
Высоцкого. С ума сойти можно...
- Екатерина Сергеевна, а может быть, это все выглядит не
так драматически? Может быть, Коростылев на этом уроке
соединил для детей кажущийся им разрыв между Маяковским и
Высоцким?
- Нет! Этого не может быть! Можно только разрушить
вечные ценности в неустоявшемся детском сознании...
- Екатерина Сергеевна, я не педагог, в теории воспитания
понимаю мало, но я хорошо знал Коростылева. И вот какой
вопрос возник у меня: а вдруг он не опускался до детского
уровня мышления, а поднимал их до себя? Вдруг он сам
восходил к удивительному миру детского чувствования, нам,
взрослым, уже недоступному?
Вихоть раздраженно фыркнула.
- Прекраснодушные разговоры постороннего человека! Вы
знаете, какая у учителя основная задача в классе? Не дать
ученикам сесть себе на шею!
Я засмеялся:
- А я по простоте своей думал, что преподаватель должен
научить ребят знанию наук и человеческого поведения...
- Безусловно! Но это цель! а метод - не дать себя
оседлать развеселой ораве в тридцать человек, иначе никаких
знаний преподать им невозможно...
- Екатерина Сергеевна, я сам учился несколько лет в
классе у Коростылева, и ребята мы были не менее бойкие, чем
нынешние, но никогда нам не удавалось да и, честно говоря,
не хотелось оседлать Коростылева... Не знаю, может быть, он
постарел сейчас...
- Я и не говорю, что именно его класс мог оседлать, но
постарел он безусловно. Иначе и нельзя объяснить то, что он
говорил ребятам... - Она шла уже такой дробной рысью, что
трясся тротуар.
- А чего же он такого говорил? - всерьез удивился я.
- Да сейчас-то и вспоминать об этом неуместно, но Николай
Иваныч дошел до того, что его отдельные высказывания нельзя
расценить иначе как религиозную пропаганду...
- Что? что вы говорите такое?
- То, что слышите! Он объяснял ребятам, что Александр
Невский не более не менее - святой... Да-да! Христианский
святой... - Она дышала возмущенно - тяжело, искренне.
Я засмеялся: через множество лет сквозь кривую призму ее
убогого воображения и затаенного недоброжелательства
вернулся ко мне старый урок Кольяныча.
...- Запомните, дети, никогда не рано совершить доброе,
никто не может быть слишком молод для подвига - великому
князю Владимирскому Александру Невскому на Чудском озере
было двадцать три года, а почти через полтысячи лет он был
причислен к лику святых и канонизирован. Не потому, что
церковь осознала его святость, а потому, что Петр I нуждался
в легендарном великом герое, который отвечал житейским
представлениям простых людей о святости, то есть самом
дорогом нам, самом заветном, навсегда связанном с истиной,
благом, любовью и преданностью нашей Отчизне. И от этого
имя Александра Невского, как и полагается святому, нетленно,
ибо приходит к нам из мглы времени всякий раз, когда земля
наша в беде и опасности...
- Вы смеетесь? - сердито выкрикнула Вихоть.
- Нет, я не смеюсь. Я грущу, а вы считаете, что детям не
надо говорить о том, что Александр Невский был прославлен и
почитаем как святой благоверный воитель?
Вихоть круто повернула направо в тенистый зеленый
переулок, слабо освещенный старыми желтыми фонарями,
застроенный деревянными домишками с лавочками у калиток, она
так резко рванула в сторону, что я чуть не пролетел мимо, но
сумел сманеврировать и устремился вдогонку ее размашистому
мощному шагу.
- Да, я уверена, что это ненужная, вредная информация,
мешающая неокрепшему детскому сознанию выработать четкое,
ясное мировоззрение.
Я вздохнул:
- Бедный Владимир Мономах...
- При чем здесь Мономах? - настороженно - подозрительно
спросила завуч.
- Дело в том, что основателя и собирателя Руси тоже
почитали святым.
- Ага, я вижу, Коростылев воспитал достойного ученика! -
ядовито заметила Вихоть, и я легко представил себе, как она
распекает в учительской ребят-штрафников.
- Я надеюсь, - ответил я тихо. - Я бы очень хотел быть
достойным учеником Коростылева. И позволю себе заметить,
что он не занимался религиозной пропагандой, а делал самое
трудное, что выпадает на долю учителя...
- Интересно знать, что же вы считаете самым трудным в
нашей работе? - запальчиво спросила Вихоть, и меня охватила
тоска от бессмысленности нашего разговора, его бесплодности
и безнадежности. Нельзя словами раскрасить пепельно-серый
мир дальтоника.
- Я, наверное, не смогу вам этого объяснить, но сказать
вам о том, чем занимался целую жизнь Коростылев, я обязан.
Несколько десятилетий подряд он множеству детишек мягко и
настойчиво прививал мысль, ощущение, мировоззрение, что
класс, школа, город, страна, мир - огромная семья этого
маленького человека и все нуждаются в его помощи и участии.
Он приучал нас к мысли, что наша история - это не
хронологическая таблица в конце потрепанного учебника, а
наша родословная, живое предание о нашем общем вчера, без
которого не может быть завтра. Он объяснил, растолковал,
уговорил нас всех, заставил поверить, что литература - это
не образ Базарова или третий сон Веры Павловны, а
мироощущение народа, его ищущая, страдающая и ликующая душа,
выкрикнутая в вечность... А-а! - махнул я рукой с досадой.
- Что там говорить сейчас!..
- Действительно, что вам со мной говорить! Где уж нам
понять вас, столичных! - обиженно проржала Вихоть, - но я,
между прочим, на разговор с вами не набивалась...
- Это правда, - согласился я. Впереди замаячил
перекресток, и мне стало любопытно, куда она повернет -
налево или направо? - Вы действительно на разговор со мной
не набивались. Мне даже показалось, что вы избегаете
разговора со мной.
- Это почему еще? - вскинулась она и, убыстрив шаг, не
дожидаясь моего ответа, свернула за угол направо. - Чего
это мне избегать разговора с вами?
Это занятно. Интересно, что она пошла направо. Она ведь
сказала, что идет не домой.
- Вы избегаете со мной серьезного разговора о том, что
могло произойти в школе...
- А, что должно было - произойти в школе? Слава богу, в
моей школе все в порядке! - Она говорила с нажимом: В МОЕЙ
ШКОЛЕ... ВСЕ... В ПОРЯДКЕ...
- Сомневаюсь...
- А мне безразлично, сомневаетесь вы или нет! К школе
это не может иметь отношения... И, конечно, мне не нужно,
чтобы вы без серьезных оснований тормошили всех, допрашивали
- переспрашивали... Всю школу перебулгачите, а результатов
будет нуль...
- А у меня есть серьезные основания, - сказал я уверенно.
- По крайней мере два...
- Даже целых два! Мне не расскажете, конечно?
- Обязательно расскажу. Первое - вся жизнь Коростылева
была замкнута на школу. У него не было в привычном смысле
личной жизни вне школы, бытовые проблемы его не
интересовали. Поэтому, скорее всего, телеграмма была
инициирована какими-то событиями в школе, о которых я
обязательно узнаю. В этом я вас уверяю...
- На здоровье! Тем более, что в информаторах нужды на
будет, а второе?
Нам оставалось пройти два квартала, и упремся в
Комендантскую улицу. Там, где я ее увидел. Только мы
должны были выйти на полкилометра раньше того места, где я
оставил машину с Барсом.
- Второе? - не слеша переспросил я. - Второе основание
из области ощущений. Бездоказательных, непроверяемых.
Впечатления и предчувствия...
- Какие же именно у вас ощущения и впечатления? -
недовольно мотнула она головой, которой сильно не хватало
дуги и удил.
- Мне показалось, что вы не чрезмерно огорчены смертью
своего коллеги...
Она задохнулась от ярости, только рот широко открывала,
как вынырнувший из глубины пловец.
- Ну... ну... ну... это, знаете ли... дерзость...
нахальство...
- Ощущение не может быть дерзостью или нахальством. Мне
так показалось, - пожал я плечами. - Впечатление у меня
такое сложилось.
- Наглость - то, что вы мне говорите о своих дурацких
впечатлениях! Ощущение у него! что ж мне - рядом в могилу
ложиться? Так я ему не жена! Я в отличие от некоторых не
какой-то там Янус двуличный, а скорблю со всеми, как
полагается...
Скорбит со всеми, как полагается, а ведь наверняка
когда-то Кольяныч ей говорил, что Янус не двуличный, а
просто смотрит он своими двумя лицами - печальным и
радостным, в прошлое и будущее, скорбит и надеется. Да,
забыла она в суматохе жизни, много дел должно быть у такого
энергичного завуча. Скорбя как полагается, вышли мы на
Комендантскую улицу, и она отрезала:
- Все, до свидания - вот мой дом, я пришла, - и показала
рукой на трехэтажное кирпичное сооружение на противоположном
углу.
- До свидания, Екатерина Сергеевна. Я вас еще
обязательно навещу, - уверенно пообещал я.
Она пошла через дорогу, бросив мне через плечо
неопределенное:
- Это уж как там получится...
Впереди по улице еле просматривался в наступившей темноте
мой автомобильчик. Я медленно направился к нему, на ходу
обдумывая странный маршрут нашей прогулки. Вихоть шла к
кому-то - на свидание или в дом, но, встретив меня,
передумала и, описав большой круг, вернулась к себе. Ах,
как мне хотелось знать, к кому она собиралась в гости! К
подруге? Портнихе? Сослуживице? Родственнице?
Во всяком случае, к кому бы Вихоть ни шла, она явно не
хотела, чтобы я знал об этой встрече.
Я открыл дверцу машины, и Барс коротко, радостно взвыл -
он тосковал в этой железной скорлупе, в отчаянии и
безнадежности дожидаясь меня. Он толкался носом мне в
затылок, в ухо, тонко, горлово подвизгивал, будто хотел мне
сказать, что-то очень важное, и мука немоты судорожно
скручивала его мускулистое, поджарое тулово.
- Терпи, брат, - сказал я ему. - Терпи. Такая у нас с
тобой работа - терпение, ожидание, внимание...
Вслушиваясь в мой голос, он успокоился, примостился тихо
на заднем сиденье, только уши по-прежнему стояли дыбком.
- Поехали теперь к Наде..
Ночи, настоящей тьмы в начале лета здесь не бывает.
Когда я подъехал к дому, на востоке уже лежала сочная мгла,
налитая густой синевой, а на другой стороне горизонта еще
рдели остатки заката, и небесный купол там не доставал до
земли, размытый желто - красными бликами исчезнувшего за
лесом солнца. И от этого казалось, будто ночь сама источает
этот недостоверный перламутрово-серый свет.
Напротив дома Кольяныча стояла у калитки женщина.
Наверное, я бы и не заметил ее силуэт, еле просматривавшийся
в дымных сумерках, но она шагнула мне навстречу:
- Вечер добрый... Я Дуся Воронцова... Дуся сегодня уже
дважды привечала меня и все-таки снова назвала себя, потому,
что привыкла за целую жизнь, что люди, едва познакомившись с
ней, тотчас забывают ее невыразительное доброе лицо с
мелкими чертами, словно размытыми многолетними огорчениями,
тяготами и бабьими слезами.
- Здравствуйте, Евдокия Романовна, я рад вас видеть...
- Ой, как хорошо! - И заторопилась, быстро заговорила,
словно спешила сказать, успеть передать, пока я снова не
забыл ее: - Надя не ложится спать, она вас дожидается. Она
мне сказала: "Обязательно Станислав Павлович к нам зайдет".
Надюшка у меня такая в слове твердая! И другим всем
верит...
Почему-то я знал, что Надя будет ждать меня. Я был
уверен, что она захочет узнать хотя бы о первых моих шагах в
розыске. Да и мне очень хотелось поговорить с ней. Она
может мне объяснить многое. Подумал об этом - и сразу же
поймал себя на том, что мне охота поговорить с ней не только
о случившемся. Мне хотелось поговорить с Надей.
Дуся, еле различимая в темноте, неуверенная,
незапоминающаяся, встревоженная моим молчанием, засуетилась,
просительно сказала:
- Идемте, а? Сейчас еще не поздно, ничего, мы и чай
сделали, и пирог я успела спечь. Заходите, Надя вам будет
рада. - И, боясь, что я откажусь, быстро пошла через дорогу
к своему дому.
Надя за столом читала книгу. Зеленый югославский абажур
окрасил комнату в призрачные тона, в углах комнаты замерли
сторожкие болотные тени. На электрической плитке тихонько
пофыркивал чайник, старый жестяной чайник с носиком,