последний шанс". Позвонил Белашкину, объяснил сонной тетере, что только
как договорились: товар на стол - получай деньги. А если нечем
расплатиться с типографией - займи на короткое время, а если тебе никто
не верит, то почему я тебе должен верить? Это я, конечно, ему не сказал,
но он понял. Однако дело, боюсь, завязло. Вот, черт.
Вадим
Пошли к Чистым. Купили в ларьке пиво. Оказалось теплым. Дребезжали
трамваи. Свернули за "Тургеневкой" направо, в незнакомые безлюдные
переулки. Церквушка на всхолмье, едва видна за кудрявой листвой,
переулочки, встречи, любови, друзья, прогулки, библиотеки, гнильцой
несет с Яузы, жизнь, которую смело отрезал, как нарост, мол, другая
вырастет. Ан болит... От желания уцепиться за эту листву, купола,
обшарпанные заборы, куда-то пропавшую юность, принялся, как сумасшедший
фотографировать. И Вадима на фоне. Попросил, чтобы и он меня щелкнул. Из
церквушки мужик кривоногий выбежал с сучковатой палкой, стал гнать,
нельзя, Божий храм. "Чего нельзя, фотографировать?" - обозлился я вдруг.
"Нельзя, нельзя!" - разъярился он. "Что-то я, пардон, не понял, -
засыпал я цитатами, ух, как захотелось мне с этим антропоидом
помахаться, - я кажись на улице стою, в Храм ваш не захожу, и вообще,
можно сказать, никого не трогаю, починяю..."
- А ну пошел отседова!!
Мужик, крепенький, с одного раза не вырубишь, поднял сучок, тут Вадик
вмешался: "Ладно-ладно", - и взял меня за плечи. - "Ну его нахуй. Не
прошибешь ведь." Да, верно. И я опять отступил, и, конечно, правильно
сделал, и правильно сделал, что уехал, этот мужик вдруг примирил меня с
самим собой, но что-то, как и тогда, страшно мешало, не было настоящего
примирения, оно не давало жить, себя уважая, да, вот это вечное
отступление, умное отступление, предательское отступление, ведь так и
места на земле не останется... Закружились по переулкам, оказались на
Старосадском, я сюда в Историческую библиотеку ходил, декабристами
интересовался, Вигеля мне тогда почему-то не дали, только, говорят,
историкам по специальности, вышли на Архипова, прошли по ней вверх, к
ул. Хмельницкого, у синагоги было пустынно, группка 3-4 человека, а
помнится молодежь тут кишмя кишела, милицейские машины во дворах
наготове, милиционеры покуривают, на жидков поглядывают, притоптывают на
холоде, конец октября, праздник дарования Торы.., по Хмельницкого, тут,
напротив зеленой церкви, Оля жила, последняя предотъездная, я к ней
забегал после сионистских оргиазмов, комната в коммуналке, лампа с
желтым абажуром над тахтой, уют пристанища сбежавшего перед казнью, ее
великое тело надо мной в золотых отсветах, колдовские взмахи рук,
колыхания, прогоняющие от меня будущее и прошлое... Храню ее стих:
Тебя схвачу -
И вниз, к твоим ногам.
Не плакать - выть хочу,
Стонать - я не отдам!
Я не пущу!
Люблю!
Хоть бей!
И с хрипом я молю:
Не уезжай, не смей!
Ты видишь, я умру.
Проклятый род!
Дели ж его судьбу!
Прости.
Не покидай.
Погладь свою рабу...
О, Боже, как ты горд!
В.
В. была некрасива, но ладно сбита, смахивала на мальчишку-татарина,
только что спрыгнувшего с коня. Писала грубые ню в стиле Шиле на фоне
транспорантов типа "Слава героям-шахтерам!". Потом заменила фон на
натурально выписанные полковые знамена прошлого века, и под знамена эти
явилась клиентура, пришла широкая известность в узких кругах. Картины
мне нравились вызывающим, и в то же время наивным бесстыдством, но я
безуспешно искал в ней самой предполагаемые следы воинственной
испорченности. Да, было какое-то детское любопытство к мужскому телу и
неуемная требовательность в любви... И вообще была наивна, радушна,
отзвчива, невозможно было представить себе, что писала такие отчаянные
картины. Увлекала еще, конечно, романтика экзотических подвалов,
непризнанных гениев, неустанных споров об искусствах, пикантные
сплетенки и хитросплетения, со знаменитыми поэтами зналась, Бродского,
зачитанные машинописные копии, все время в постель брала, пыталась меня
приучить, измученного, во время коротких перерывов (не с тех ли пор
стойкое к нему отвращение?), опять же "белая кость", что меня,
пролетария и жида, прельщало особенно, княжеских неподдельных кровей,
только, видать, из Орды пошли, князьки-то. Вокруг нежные
девицы-натурщицы (одну я даж умудрился трахнуть для проверки, подозревал
всех в лесбиянстве, она прознала и жестоко обиделась). Ее все любили и
даже ко мне из-за этого относились ласково, но я не ценил, предпочитая
злобную зависть. Я был тогда в великом предотъездном загуле, пьяный от
гибельности происходящего, лез на всех, и дамы в мое положение
сочувственно вникали, жалели по мере возможностей. Это были совершенно
райские головокружения под залог скоротечности. Наконец-то я вкушал
свободную любовь, о которой мечтал в юности, блаженно легкомысленную,
неизменно ласковую, без требований и обязательств. А В. вдруг развела не
ко времени тягомотину про любовь, стала хватать за фалды, грозить
самоубийством, непоправимо отравив разгульное пиршество перед дальней
дорогой. Особенно пугали ее жаркие речитативы ("О! Как я тебя люблю! Как
же я тебя люблю! Боже мой, как же я тебя люблю! О, любимый мой!"),
доводившие меня до импотенции. Слово "любовь", мне кажется, я ни разу в
жизни не произнес, во всяком случае искренно или в прямом смысле...
Растолстела. Усы пробились. Погуляли по центру, было ветрено, дождик
накрапывал, она была неестественно весела. В метро, когда стали
прощаться, повисла у меня на руке, прижималась, тяжело дышала. Я знал,
что этого нельзя делать, но...
- Как у тебя со временем?
- Я сегодня целый день свободна.
- Да? У меня-то вообще в пять встреча... Так что мне надо домой
заскочить... Хочешь зайти?
- Я не против.
В первый раз точно также было. Витя мне ключи дал, а я что-то колебался,
между делом говорю: вот ключи дружок дал, уехал в экспедицию... А она:
так чего ж мы время теряем?!
Долго ждали автобуса. Шел сильный дождь.
20.9. Суккот. Вчера кутили у Н. Ночью сон тоскливый приснился, не помню
о чем, но помню тоску, чувство, что жизнь заканчивается. С обжорства?
Позвонил Белашкину. Книга должна быть готова через неделю. Порадовал.
Может старший успеет забрать? Он сегодня летит в Санкт-Петербург.
21.9. В.
Только вошли, стали промокшие одежды с себя срывать и на пол кидать, и
вдруг, будто вчера расстались, пошли те же захлебывающиеся причитания:
"мой.., мой..., любимый.., люблю.., люблю.., ты не представляешь, как я
тебя люблю!", легла под эти причитания на диван, я старался не глядеть
на нее, но, как назло, солнышко показалось, в окошко сунулось с детской
непосредственностью, так что невозможно было не заметить расплывшееся
тело немолодой женщины, живот в "завязочках" и волосатые ноги, прям
шерсть, а там и копыта привиделись.., а она все причитала
безостановочно: "О, как я тебя люблю! Как я тебя люблю!" В таких
условиях ничего полноценного выйти и не могло, и я тут же убежал в
ванную, долго мылился, весь охваченный паническим ужасом от
случившегося. Потом она пошла в ванную, а я кофе готовил. Мешал,
растирал, варил, все как Шуки учил, седой йеменит из Рамле, отчаянный
картежник. Запах кофе потянул меня в Синай, в ту бешеную жару, к
скорпионам, разгуливающим ночью под раскладушкой... Достал коньячок,
разлил, дернул сам рюмочку и сел у окна. Распогодилось. Влажные листья
шевелил ветерок и они блестели на солнце, как стаи рыб у кораллов в
Рас-Мухаммеде, чудесный был милуим, мужик, босой, с тапками в подмышке и
авоськой в руке сигал через лужи к кладбищу, наверное к церкви, что за
кладбищем. Она села с полотенцем на голове. Выпили. Похвалила кофе.
Армейский, говорю, навык. Вообще я старался не выдать своего потрясения,
своей внутренней омертвелости. Но кривые усмешки, тяжкие вздохи... "Ты
уж не переживай так," - сказала она. Ее насмешливый тон слегка ободрил
меня. Заговорили о всякой бытухе, на дачу звала погостить. Сказал:
созвонимся. Было около пяти. В метро расстались. Сказала: "Все-таки я
рада, что тебя повидала."
Когда Володя с первой женой развелся, то долго, больше года один жил, то
есть совершенно один. Я даже удивился, как ты, говорю, можешь так долго
без бабы? А он стал жену вспоминать, мол, после нее не мил никто. "Тогда
я не понял - чего ты развелся?" "Разлюбил". Я еще больше удивился.
Подумаешь, разлюбил. Другие так вообще никогда не любили, что ж теперь и
не трахаться. А он мне: "Нельзя унижать женщину нелюбовью."
У Калика в "И возвращается ветер..." есть сцена (похожая на сцену в
"Амаркорде"), в которой огромная бабища лишает чести благородного юношу,
а когда приходит мама, благородный юноша беззвучно плачет, и мама все
понимает. У меня не раз были подобные ощущения в юности, что чести
лишился, чувство непоправимой катастрофы, рвотная тошнота от ужаса. Ведь
сам себя лишал, целеустремленно... А наказание тут как тут: невинная
жизнь, зачатая в муках самоотвращения.
Скажут, чего ты в истерике-то забился, дело житейское, кто за нее, за
щель хлюпающую не пропадал, не горел в Геенне? Плюнь, старик, и забудь!
Не могу. Стойкая травма. Возникла, когда в свои 17 лет на
Новослободской, что и от Каретной недалече, обрюхатил Т. Ф.
Отвратительным, причем осознанно отвратительным, здесь было все: она
сама, рвущая телесами платье мещаночка (случайно ли образ греха
толстомяс?), перевелась к нам в последнем, 11-ом классе, ее жеманство,
папаша-кабан, застукавший нас на диване несколько растрепанными, когда я
помогал ей по математике, после чего пришлось перейти к свиданиям во
тьме вечерней, в садиках, где детские грибочки, сам я, протекавший
отовсюду от вожделения (кстати, этот кусочек у классика: "Протекаю,
говоришь? Но где же лужа? Чтобы лужу оставлял я, не бывало", всегда
вызывал у меня недоумение. Неужто не бывало? Какое-то детское
бахвальство. Уж не тайные ли тут страхи перед несостоятельностью в самом
главном мужском деле? Страхи-то - дело житейское, но ощущается их
неуместность в контексте меланхолической элегии, в общем-то изрядной,
некоторые утверждают - великой. Вообще, по женской части, он часто в
пошлость проваливается, в какие-то неувязочки, "звука не держит". Под
маской меланхолика "конца прекрасной эпохи" билась живая тоска по
хорошей вздрючке. "Дева тешит до известного пгедела - дальше локтя не
пойдешь или колена (??). Сколь же гадостней пгекгасное вне тела..." Ну
да, философия, например, поэзия...), да, отвратительным, отвратительным
было это вожделение, совершенно непосильное для самообладания, и течка
эта животная, да еще холостая, а ведь я готовил себя в герои.., ну и
все, что было потом, скандальчик - заявила, что аборт делать не будет,
любит, хочет замуж, а я тем летом в институт поступал, ну и со всем
букетом заявлений в комсомольскую организацию, домком, профком и даже
партком института о гнусном моральном облике будущего советского
студента, в общем засветил мне армейский этап вместо высшего
образования, грубые люди, мамины слезы, папино отчаяние. Секретарь
парткома полковник Вацура, огромный усатый мужик, которому я, по совету
дяди Вали, врал, что "не кончал в нее", а "рядышком", сочувственно
рассказывал мне злоключения солдатской юности: "Знаешь какие у нас бабы
ушлые были, сольешь на простынку, а она тут же сядет на лужу, да и
втягивает, а потом к начальству, мол, беременна от такого-то, многие
погорели таким макаром. Так что и ты женись, не отвяжется ведь." Спасла
от этапа решимость: жениться на ней было для меня страшней армии и краха
родительских надежд, так что, когда последний срок подошел, и
возможности шантажа выдохлись, пришлось ей древний генофонд мой из своей
юной плоти исторгнуть.
А потом была еще одна история, жестоко они тогда со мной поступили.
Шутки-шутками, но однако ж... Может не представляли, насколько шутка
удачна?
Кружусь по квартире, а позвонить не решаюсь. Праздники, муж наверное
дома, даже если и не нарвешься, все равно не поговоришь. Но так хочется
хоть голос послушать...
Да, так насчет той шутки. На курорте было дело, ну гулял там с одной,