интеллектуальные.
Позвонил утром в Москву Мише. Он обрадовался.
- Чего делаешь? - говорю.
- Грущу.
- Я тоже...
Смешно сказать, в нашем "правом" Возрождении было больше социалистов,
чем в Рабочей партии, я как-то, еще перед прошлыми выборами, сцепился на
эту тему в экономической комиссии с Эзрой Саданом, который
снисходительно поучал меня насчет "особенностей" израильской экономики и
израильской ментальности, мол, чистый капитализм чересчур жесток, а у
нас много "слабых" слоев, те же репатрианты, которым государство должно
помогать, ведь это ж для вас главное, подъезжал, гуманист хренов. Я ему
говорю: помогать - не значит кормить бесплатно, а помогать встать на
ноги, то есть обеспечить работой по специальности, капиталовложения
нужны, а не раздача похлебки, не лень следует развивать, а инициативу,
чтоб не орали "мне положено", а шевелили бы задницей, добывая хлеб
насущный. Только, говорю, власть придержащие больше лентяев и дураков
любят, они им "подкидывают", те за них голосуют - круговая порука. Он
так вполоборота посмотрел на меня, спорить не стал, но с тех пор всегда
при встрече здоровался.
Флавий о себе в третьем лице: "Сам же он, хотя вполне мог надеяться на
прощение римлян, готов был лучше сто раз умереть, нежели изменой
отечеству и бесчестьем возложенного на него достоинства полководца
благоденствовать среди тех, которых он послан был побороть."
Готов был сто раз, но не стал, а благоденствовал среди тех.
"Ничто так не воодушевляет на борьбу, как сознание безысходности."
Спорно. Приговоренный на казнь не сопротивляется приведению приговора в
исполнение, тут-то он ведет себя дисциплинированно. Целый народ пошел,
как стадо на бойню, стараясь потрафить немцам своей
дисциплинированностью.
Верник пригласил на ихнюю тусовку в среду. Вообще-то надо
восстанавливать связи.
Письма в ящике не нашел.
Мысль - рыцарь вставший на смерть. Жизнь мучительна, мышление блаженно.
Помыслить жизнь - вознестись над жизнью. В рай свободы и бессмертия. Но
в этих блаженных прогулках есть какая-то грусть. Мысль возносит, но не
может насытить.
Мысль - декаданс жизни. Жизнь слабеет, а мысль крепнет.
Бог есть мысль. Мысль есть Бог.
Мысль встала над жизнью. Отвергла жизнь.
Мысль и жизнь любят друг друга только в искусстве.
В искусстве мысль живет.
5.8. Отвел младшего к раву, тот экзаменовал его на знание отрывков и
псалмов, полагающихся для чтения при "восхождении к Торе*". Рав Барух
стар, говорит заплетающейся скороговоркой на полуиврите полуидише,
подпуская рефреном русскую матерщинку, но глаза решительные, колючие.
Младший мой музыкален, и в пустом зале раздавался его удивительно чистый
голос, распевающий религиозные песнопения. И с этим льющимся голосом на
меня неожиданно снизошло умиротворение. И грусть. Бывает ли
умиротворение без грусти? Рав блаженно жмурился. Ну и, конечно, я
подумал, что вот жаль, что отец не слышит. И сразу глаза намокли. Да и
дед бы порадовался. И вся цепь отцов, до нас дотянувшаяся. Будто вся она
нанизывалась сейчас на этот голос, пронзавший время. А может они слышат?
Воскрешение отцов... Вот она где, катартика!
7.8. В субботу ездили утром в Герцлию, я спешил передать письмо Гены.
Знакомая его живет в лагере репатриантов, в фанерном домике: две
захламленные комнатушки, интеллигентный подросток с книжкой, муж
выглядит затравленно, излагал идеи галстуков в форме карты Израиля, а
также коробков спичек в виде библейских рыб, готов продать идеи,
предлагал совместное предприятие. Московская интеллигенция, слегка
опустившаяся. Страшно смотреть.
По дороге домой закусили в восточной забегаловке, где супруга хочет
отпраздновать младшему бар-мицву. Ей понравилось. "Авира исраэлит"
/родная израильская атмосфера/. Любит забегаловки, балаганчики, рынки,
где народ, как жирный сок из чебуреков, стекает на пыльные мостовые,
карнавальные оргиазмы. А я люблю башни из слоновой кости, для шума капищ
недосягаемые.
На Севере настоящая война. Вчера двух солдат убили, одного - русского,
обстреляли поселения, троих детей ранило: катюша попала в детскую. Наши
молокане объясняют, что это, мол, ответная реакция на недавний обстрел
ливанской деревни, и извиняются: к сожалению во время нашего обстрела
были неточные попадания и невинные жертвы. И уповают на Сирию. Сирия нам
поможет. Вот договоримся с ней на Голанах, она тогда уймет этих
бандитов. И это говорят генералы! Командиры сильнейшей армии на Ближнем
Востоке, а то и во всем мире, как они любят утверждать! Гнилой зуб эта
армия.
Заходили к Ф., он через пару дней в Москву возвращается. Бизнес его там
идет пока хреново. Рассказывал байки о раскладах мафии в Москве, со
знанием дела.
Тупею, впадаю в апатию. И спина разболелась...
Предпоследний день был посвящен Берчику. Встретились днем в "Книжном
мире" на Мясницкой. На нем был элегантный светлый костюм в блестку,
туфли колониальные, сумка через плечо. Смело улыбался, хоть зубы торчали
старым расшатанным частоколом. Залысины.
- Ого! - обнял он меня неловко (выше ростом на голову) - Раздался в
плечах?!
Громко смеялись, по старой привычке издеваясь друг над другом. Поехали
на Крымскую набережную в Дом Художника, там открылась выставка Дали (не
скроешься от него), где, говорят, "новые русские" покупают безделки за
тысячи долларов. Но на Дали была огромная очередь, и мы решили пойти на
ретроспективу Поленова и на постоянную экспозицию "Советские художники
20-30-х годов". Перед штурмом высот духа сели отдохнуть на скамеечке.
Солнышко пригревало. Посмеиваясь, перемывали кости общим приятелям,
погрязшим в дольних заботах. Вдруг: "Слушай, вот тебе идея для бизнеса -
можно продать пиломатериалы. Разузнай цены, требования рынка, а я
тут..."
Его неизменно насмешливое выражение лица стало таким серьезным, потом
эти "пиломатериалы", что я, рискуя его задеть, буквально подавился
смехом. Догадавшись, и он присоединился залпами захлебывающегося хохота.
Давно я так не ржал, даже живот заболел от спазм.
Поленова мы прошли быстро, художник скучный. Оказывается побывал в наших
краях: знакомые виды, знакомые рожи на портретных этюдах к сюжетам о
Христе. У одного из таких этюдов кто-то чересчур близко подошел ко мне
сзади и дыхнул перегаром: "Чой-то он все еврэев рисует? А где бэр-резки?
- Березки в соседнем зале, - промямлил я, не оборачиваясь на голос и
избегая международных конфликтов.
- Не, а чой-то он?!
У другой картины решительная женщина лет 30, в очках, утверждала, споря
с седым-курчавым-нежным и собрав вокруг себя род веча, что Иисус часть
из 10 заповедей отменил и вообще отменил весь Ветхий Завет, в который
только евреи веруют. Не в силах снести столь вопиющее покушение на
христианство, а может с тайной целью подавить духовный бунт молодой
нации, я вмешался, назидательно процитировав: "Не нарушить я пришел, но
исполнить", запальчиво заявил, что Ветхий Завет - Святое писание
христиан, как и Новый Завет, а также ехидно спросил, какие из 10
заповедей, по ее мнению, отменил Христос, уж не ту ли, где сказано "не
убий"? Женщина сурово, но абсолютно хладнокровно, как опытный агитатор,
заметила: "А вот вы почитайте внимательно Библию, небось не читали?!"
Тут я, наконец, узрел в седом-курчавом-нежном, спорившим с ней до меня,
еврея и, вовремя осознав, что три еврея (вместе с Ешу) одну русскую дуру
не переспорят, ретировался.
Потом мы пошли глазеть на советских авангардистов. Изрядно усталый, я
упорно таскался от картины к картине, приглядываясь к Революции, как она
смотрится почти через век, стихия свободы и сотворения мира. Филонов
разил кистью с диким, неудержимым напором титана-каменотеса, вырубающего
свой щербатый мир из томящихся скал. А для Тышлера мир обрел
первозданную зыбкость, и он, зажмурившись, вкрадчиво, пробирался сквозь
его затуманенность. Петров-Водкин взирал на буйства жизни с иконописной
отрешенностью. "Петроградская мадонна" была хороша в своей горестной
просветленности, прозрачности, будто в стекле окна отражалась, а
стекло-то треснуло и трупы на улицах... Квадратногрудые Афродиты
вставали из пены реминисценций. Сталин Рублева кокетливо примостился в
белом кресле на ярко-красном фоне, лукавый взгляд длинной собаки у ног
повторял лукавость, почти игривость взгляда Иосифа Виссарионовича.
На выходе заметил плакат: "Восстановим Храм Христа Спасителя - памятник
воинской доблести и славы русского народа!"
10.8. Брожу с утра по комнатам. Переставляю книги.
К чему свобода вам, еврейские мужи?
Вчера ездил с Володей в Ерушалаим. По дороге рассказал ему московские
литературные сплетни, как поссорился Всеволод Некрасов с Дмитрием
Приговым и последний теперь в дом Сидура не ходок (знаю, сказал Володя,
мне Бренер рассказывал, он недавно приезжал), о том, как Гандлевский
давал мне читать свой роман, и чем мне этот роман не понравился, как
свою книжку издавал, о Белашкине. В Ерушалаиме сначала потоптались у
Малера. Пытался договориться с ним насчет "Ариона" и "ГФ", но Малер на
сделку не пошел, нет, говорит, на поэзию покупателей. Я его тыкаю, а он
- на "вы", что раздражает, выглядит недоучившимся семинаристом, но
строг, "несет" себя. Купил у него замечательный памятник "Сиасет-намэ",
"книга о правлении визиря 11 - ого столетия Низама ал-Мулка". Пленился
отрывком: "Бабеку отрезали одну руку, он обмакнул другую в кровь и
помазал ею свое лицо. Мутасим спросил: "Эй, собака! Зачем ты это
сделал?" Тот ответил: "В этом есть свой смысл. Вы хотите отрезать мои
руки и ноги, - лицо же человека бывает румяным от крови, когда кровь
выходит из тела, лицо бледнеет, - вот я и вымазал свое лицо кровью, дабы
люди не смогли сказать: его лицо побледнело от страха". Перс Ал-Мулк был
30 лет визирем сельджукских султанов накануне крестовых походов.
"Сиасет-намэ" (Книгу об управлении) успел закончить перед тем, как его
зарезали асасины. Потом пошли к Дане, на день рождения Некода - чинная
тусовка (а хочется бесчинств! - гремел Володя) с израильтянами,
увлекающимися экзотикой русских духовных радений, с призывами Даны
говорить на иврите, из вежливости. Некод снимал студию на третьем этаже
заброшенного дома, оккупированного русскими художниками и художницами.
Ржавые гвозди легко вынимались из белого камня стен, как из песка,
вечерняя заря в окне догорала, неказистый квартал погружался во тьму, на
стенах висели большие акварели Некода в обшарпанных оконных рамах, будто
с разбитым стеклом, с Невой, решетками Летнего Сада, куполами
Храма-на-Крови, и лицо, не то Монны Лизы, не то Даны, отражалось и
множилось в цветных осколках. Мне вдруг понравились эти картины, и
каталог, который листал и хвалил израильтянин, каталог даже больше. Дана
- исчезающий вид бабочек. С того первого вечера, когда она залетела к
нам в зимний Ерушалаим, читая томно и церемониально изощрения околевшей
цивилизации, меня к ней влечет нездоровое любопытство недоучившегося
натуралиста. Принес ей на суд рукопись книжки в надежде, что возьмет
что-нибудь в эклектический свой журнальчик, хотя и не очень расчитывал:
стихотворение о ней самой вряд ли ей понравится. Поделился опасениями с
Володей, но Володя стих одобрял: "Ну и дурой будет, если обидится!"
Сливай-воду читал свои переводы на иврит, то ли с армянского, то ли с
грузинского. Судить о переводах всегда трудно, но что-то в его ивритских
оборотах речи было школьно-литературное, от хрестоматийного забубенного
Бялика. Под дешевое винцо пошли Криксунов с закусоном, светские шашни с
закосевшим израильтянином, которому пытались объяснить кто такой Яшвили.
Я извинился, что без подарка, сказал, что за мной (вспомнил, что у меня
есть лишний альбом Бердслея) и мы свалили к Шмакову. Стан Иегуды кишел
советскими коммуналками. Дверь одной из них открыла полная молодуха в
полурастегнутом халатике: "Заходите. Олег сейчас выйдет, он в ванной". И
уплыла на диван к бритоголовому и раскрашенному татуировками. Мы прошли
в комнату Шмакова. Матрас, книги в углу, довоенный шкаф. За окном
муравейник средневекового гетто: плоские крыши, обвалившиеся балконы,