- Чушь собачья, Отец.
Старик на соседней койке проговорил:
- Отец, Отец, я с вами поговорю. Поговорите со мной, Отец.
Священник отошел к нему. Я ждал, чтобы умереть. Вы чертовски хорошо
знаете, что я тогда не умер, иначе я б вам этого сейчас не рассказывал...
Меня перевезли в палату с черным парнем и белым парнем. Белому каждый
день приносили свежие розы. Он их выращивал - на продажу цветочницам.
Правда, теперь он никаких роз уже не выращивал. А черного парня прорвало,
как и меня. У белого же было плохо с сердцем, очень плохо с сердцем. Мы
валялись, и белый парень рассказывал, как выводить розы, как их
выращивать, как ему сигаретка сейчас бы не помешала, господи, как же
сигаретку бы сейчас. Блевать кровью я уже перестал.
Теперь я просто срал кровью. Такое чувство, что выкарабкался. Я только
что опустошил еще одну пинту крови, и иголку из меня вынули.
- Я достану тебе покурить, Гарри.
- Господи, спасибо, Хэнк.
Я встал с кровати.
- Денег дай.
Гарри дал мне мелочи.
- Если он покурит, то сдохнет, - сказал Чарли. Чарли - это черный
парень.
- Херня, Чарли, пара затяжек еще никому не вредила.
Я вышел из палаты и пошел по коридору. В вестибюле приемного покоя
стоял сигаретный автомат. Я купил пачку и вернулся. Потом мы с Чарли и
Гарри просто лежали и покуривали. То было утром. Около полудня зашел врач
и прицепил к Гарри машинку. Машинка плевалась, пердела и ревела.
- Вы ведь курили, не так ли? - спросил врач.
- Нет, доктор, честное слово, не курил.
- Кто из вас, парни, купил ему сигареты?
Чарли смотрел в потолок. Я смотрел в потолок.
- Выкурите еще хоть одну сигарету - и вы покойник, - сказал врач.
Потом забрал машинку и вышел. Только закрылась дверь, я выудил пачку
из-под подушки.
- Дай одну, а? - попросил Гарри.
- Ты слышал, что сказал доктор, - сказал Чарли.
- Ага, - подтвердил я, выпуская пачку прекрасного сизого дыма, - ты
слышал, что доктор сказал: "Выкурите еще хоть одну сигарету - и вы
покойник".
- Лучше сдохнуть счастливым, чем жить в мучениях, - ответил Гарри.
- Я не могу нести ответственность за твою смерть, Гарри, - сказал я.
- - Я передам эти сигареты Чарли, и если ему захочется, он тебе одну даст.
И я перекинул пачку Чарли, кровать которого стояла в центре.
- Ладно, Чарли, - произнес Гарри, - давай сюда.
- Не могу, Гарри, я не могу тебя убить, Гарри.
Чарли снова перекинул пачку мне.
- Давай же, Хэнк, дай покурить.
- Нет, Гарри.
- Ну пожалуйста, прошу тебя, мужик, ну хоть разок затянуться хоть
разок!
- Ох, да ради Бога!
И я кинул ему всю пачку. Рука его дрожала, пока он вытаскивал сигарету.
- У меня спичек нет. У кого спички?
- Ох, ради Бога, - сказал я.
И кинул ему спички...
Пришли и подцепили меня еще к одной бутылке. Минут через десять прибыл
мой отец.
С ним была Вики - такая пьянющая, что едва держалась на ногах.
- Любименький! - выговорила она. - Любовничек!
Она покачнулась, уцепившись за спинку кровати.
Я посмотрел на старика.
- Сукин ты сын, - сказал я ему, - можно было и не тащить ее сюда в
таком состоянии.
- Любовничек, ты что, меня видеть не хочешь, а? А, любовничек?
- Я тебя предупреждал, чтобы ты не связывался с такой женщиной.
- У нее нет денег. Ты, сволочь, ты специально купил ей виски, напоил и
притащил сюда.
- Я говорил тебе, что она тебе не пара, Генри. Я тебе говорил, что она
дурная женщина.
- Ты меня что, больше не любишь, любовничек?
- Убери ее отсюда... НУ? - велел я старику.
- Нет-нет, я хочу, чтобы ты видел, что у тебя за женщина.
- Я знаю, что у меня за женщина. А теперь убери ее отсюда, или,
Господи помоги мне, я вытащу сейчас эту иголку и надаю тебе по заднице!
Старик вывел ее. Я отвалился на подушку.
- Вот это баба, - сказал Гарри.
- Я знаю, - ответил я. - Я знаю...
Я прекратил срать кровью, мне вручили список того, что можно есть, и
сказали, что первывй же стакан меня убьет. Также мне сообщили, что без
операции я умру. У меня произошел ужасный спор с врачихой-японкой насчет
операции и смерти. Я сказал: "Никаких операций," а она вышла, в
негодовании тряся задницей. Гарри был еще жив, когда я выписывался, сосал
свои сигареты.
Я вышел на солнышко - попробовать, как оно. Оно было здорово. Мимо
ездило уличное движение. Тротуар - какими обычно и бывают тротуары. Я
решал, сесть ли мне на автобус или попытаться позвонить кому-нибудь, чтобы
приехали и меня забрали. Зашел позвонить. Но сперва сел и закурил.
Подошел бармен, и я заказал бутылку пива.
- Что нового? - спросил он.
- Да ничего особенного, - ответил я. Он отошел. Я нацедил пива в
стакан, потом некоторое время рассматривал его, а потом залпом хватанул
сразу половину. Кто-то сунул монетку в музыкальный автомат, и у нас
заиграла музыка. Жить стало чуточку лучше. Я допил стакан, налил себе еще:
интересно, а пиписька у меня когда-нибудь еще встанет? Я оглядел бар:
женщин нет. И тогда я сделал вторую лучшую вещь, которую мог: взял стакан
и осушил его до дна.
ДЕНЬ, КОГДА МЫ ГОВОРИЛИ О ДЖЕЙМСЕ ТЁРБЕРЕ
Везенья у меня убыло или талант закончился. Хаксли или кто-то из его
персонажей, кажется, сказал в Пункте-Контрапункте: "В двадцать пять гением
может быть любой; в пятьдесят для этого требуется что-то сделать". Ну вот,
а мне сорок девять, все ж не полтинник - нескольких месяцев не хватает. И
картины мои не шевелятся.
Правда, вышла недавно книжонка стихов: Небо - Самая Большая Пизда Из
Них Всех, - за которую я получил четыре месяца назад сотню долларов, а
теперь эта штуковина - коллекционная редкость, у продавцов редких книг
значится в каталогах по двадцать долларов за экземпляр. А у меня даже ни
одной своей не осталось. Друг украл, когда я пьяный валялся. Друг?
Удача моя упала. Меня знали Жене, Генри Миллер, Пикассо и так далее, и
тому подобное, а я не могу даже посудомойкой устроиться. В одном месте
попробовал, но продержался всего одну ночь со своей бутылкой вина.
Здоровая жирная дама, одна из владелиц, провозгласила:
- Да этот человек ведь даже не знает, как мыть тарелки! - И показала
мне, как:
одна часть раковины - в ней какая-то кислота - так вот, именно туда
сначала складываешь тарелки, потом переносишь их в другую часть, где
мыльная вода. Меня в тот же вечер и уволили. А я тем временем выпил две
бутылки вина и сожрал пол-бараньей ноги, которую оставили сразу у меня за
спиной.
В каком-то смысле, ужасно закончить полным нулем, но больнее всего было
от того, что в Сан-Франциско жила моя пятилетняя дочка, единственный
человек в мире, которого я любил, которому я был нужен - а также нужны
были башмачки, платьица, еда, любовь, письма, игрушки и встречи время от
времени.
Я вынужден был жить с одним великим французским поэтом, который теперь
обитает в Венеции, штат Калифорния, и этот парень работал на оба фронта -
то есть, ебал как женщин, так и мужчин, и его ебали как женщины, так и
мужчины. У него были симпатичные прихваты, и высказывался он всегда с
юмором и блеском. И носил паричок, который постоянно соскальзывал так, что
за разговором его приходилось постоянно поправлять. Он говорил на семи
языках, но когда я был рядом, приходилось изъясняться на английском.
Причем на каждом говорил, как на родном.
- Ах, не беспокойся, Буковский, - улыбался он бывало, - я о тебе
позабочусь!
У него был этот член в двенадцать дюймов, вялый такой, и он появлялся в
некоторых подпольных газетах, когда только приехал в Венецию, с
объявлениями и рецензиями своей поэтической мощи (одну из рецензий написал
я), а некоторые из подпольных газет напечатали эту фотографию великого
французского поэта - в голом виде. В нем было футов пять росту, волосы
росли у него и на груди, и на руках. Волосы покрывали его целиком, от шеи
до яиц - черная с проседью, вонючая плотная масса,- и посередине
фотографии болталась эта чудовищная штука с круглой головкой, толстая:
бычий хуй на оловянном солдатике.
Французик был одним из величайших поэтов столетия. Он только и делал,
что сидел и кропал свои говенные бессмертные стишата, причем у него было
два или три спонсора, присылавших ему деньги. А кто бы не повелся: (?):
бессмертный хуй, бессмертные стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга,
каджу. Знал всю эту раннюю гостиничную толпу, которая жила в одном месте,
ширялась вместе, ебалась вместе, а творила порознь. Он даже встретил
как-то Миро и Хэма, идущих по проспекту, причем Миро нес за Хэмом его
боксерские перчатки, и направлялись они на какое-то поле боя, где Хэм
надеялся вышибить из кого-то дерьмо. Конечно же, они все знали друг друга
и притормаживали на минутку отслюнить другу другу чутка блистательной чуши
побрехушек.
Бессмертный французский поэт видел, как Берроуз ползает по полу у Би
"вусмерть пьяный".
- Он напоминает мне тебя, Буковский. Там нет фронта. Пьет, пока не
рухнет, пока глаза не остекленеют. А в ту ночь он ползал по ковру уже не в
силах подняться, потом взглянул на меня снизу и говорит: "Они меня
наебали! Они меня напоили! Я подписал контракт. Я продал все права на
экранизацию Нагого Обеда за пятьсот долларов. Вот говно, уже слишком
поздно!"
Берроузу, разумеется, повезло - конкретных предложений не было, а
пятьсот долларов у него осталось. Меня с некоторыми вещами подловили
пьяным на пятьдесят, со сроком действия два года, а потеть мне еще
оставалось полтора. Так же подставили и Нельсона Олгрена - Человек с
золотой рукой; заработали миллионы, Олгрену же досталась шелуха ореховая.
Он был пьян и не прочел мелкий шрифт.
Меня хорошенько сделали на правах к Заметкам Грязного Старика. Я был
пьян, а они привели восемнадцатилетнюю пизду в мини по самые ляжки, на
высоких каблуках и в длинных чулочках. А я жопку себе два года урвать не
мог. Ну и подписал себе пожизненное. А через ее вагину б, наверное, на
грузовом фургоне проехал. Но этого я так и не узнал наверняка.
Поэтому вот он я - выпотрошен и выброшен, полтинник, удача кончилась,
талант иссяк, даже разносчиком газет устроиться не могу, даже дворником,
посудомойкой, а французский поэт, бессмертный этот, у себя постоянно
что-то устраивает - парни и девки постоянно к нему стучатся. А квартира
какая у него чистая! Сортир выглядит так, будто туда никто никогда не
срал. Весь кафель сверкает белизной, и коврики такие жирные и пушистые
повсюду. Новые диваны, новые кресла. Холодильник сияет, как здоровенный
сумасшедший зуб, по которому возили щеткой, пока он не завопил. До всего,
всего абсолютно дотронулась нежность не-боли, не-беспокойства, будто
никакого мира снаружи вообще нет. А между тем все знают, что сказать, что
сделать, как себя вести - таков кодекс - без лишнего шума и без лишних
слов: грандиозные оглаживая, отсасывания и пальцы в задницу и куда ни
попадя. Мужчинам, женщинам и детям включая. Мальчикам.
К тому же всегда имелся большой кокс. Большой гарик. И пахтач. И шана.
Во всех видах.
Тихо творилось Искусство, все нежно улыбались, ждали, затем делали.
Уходили.
Потом снова возвращались.
Были даже виски, пиво, вино для такого быдла, как я, - сигары и
дурогонство прошлого.
Бессмертный французский поэт продолжал свои кунштюки. Вставал рано и
пускался в различные упражнения йогов, а потом становился и рассматривал
себя в зеркале в полный рост, смахивал руками крошечные бисеринки пота, в
самом конце же дотягивался и ощупывал свой гигантский хуй с яйцами -
всегда приберегая хуй с яйцами напоследок, - приподнимал их, наслаждаясь,
и отпускал: ПЛАНК.
Примерно в этот время я заходил в ванную и блевал. Выходил.
- Ты ведь на пол не попал, правда, Буковски?
Он не спрашивал меня, может быть, я умираю. Беспокоился он только про
свой чистый пол в ванной.
- Нет, Андрэ, я разместил всю рыготину в соответствующие каналы.
- Вот умница!
Потом, только чтобы выпендриться, зная, что мне паршивее, чем в семи