года, тридцатого, кажется, нас, мальчиков, стали водить наши руководители на
волейбольное поле. Раз мы собрались, и оказалось, что пригласили священника
провести духовную беседу с нами, дикарями. Ну, конечно, все от этого
отлынивали как могли, кто успел сбежать, сбежал; у кого хватило мужества
воспротивиться вконец, воспротивился; но меня мой руководитель уломал. Он
меня не уговаривал, что надо пойти, потому что это будет полезно для моей
души или что-нибудь такое, потому что, сошлись он на душу или на Бога, я не
поверил бы ему. Но он сказал: "Послушай, мы пригласили отца Сергия
Булгакова; ты можешь себе представить, что он разнесет по городу о нас, если
никто не придет на беседу?" Я подумал: да, лояльность к моей группе требует
этого. А еще он прибавил замечательную фразу: "Я же тебя не прошу слушать!
Ты сиди и думай свою думу, только будь там". Я подумал, что, пожалуй, и
можно, и отправился. И все было действительно хорошо; только, к сожалению,
отец Сергий Булгаков говорил слишком громко и мне мешал думать свои думы; и
я начал прислушиваться, и то, что он говорил, привело меня в такое состояние
ярости, что я уже не мог оторваться от его слов; помню, он говорил о Христе,
о Евангелии, о христианстве. Он был замечательный богослов и он был
замечательный человек для взрослых; но у него не было никакого опыта с
детьми, и он говорил, как говорят с маленькими зверятами, доводя до нашего
сознания все сладкое, что можно найти в Евангелии, от чего как раз мы
шарахнулись бы, и я шарахнулся: кротость, смирение, тихость -- все рабские
свойства, в которых нас упрекают, начиная с Ницше и дальше. Он меня привел в
такое состояние, что я решил не возвращаться на волейбольное поле, несмотря
на то, что это была страсть моей жизни, а ехать домой, попробовать
обнаружить, есть ли у нас дома где-нибудь Евангелие, проверить и покончить с
этим; мне даже на ум не приходило, что я не покончу с этим, потому что было
совершенно очевидно, что он знает свое дело и, значит, это так...
И вот я у мамы попросил Евангелие, которое у нее оказалось, заперся в
своем углу, посмотрел на книжку и обнаружил, что Евангелий четыре, а раз
четыре, то одно из них, конечно, должно быть короче других. И так как я
ничего хорошего не ожидал ни от одного из четырех, я решил прочесть самое
короткое. И тут я попался; я много раз после этого обнаруживал, до чего Бог
хитер бывает, когда Он располагает Свои сети, чтобы поймать рыбу; потому что
прочти я другое Евангелие, у меня были бы трудности; за каждым Евангелием
есть какая-то культурная база; Марк же писал именно для таких молодых
дикарей, как я, -- для римского молодняка. Этого я не знал -- но
Бог знал. И Марк знал, может быть, когда написал короче других...
И вот я сел читать; и тут вы, может быть, поверите мне на-
слово, потому что этого не докажешь. Со мной случилось то, что бывает иногда
на улице, знаете, когда идешь -- и вдруг повернешься, потому что чувствуешь,
что кто-то на тебя смотрит сзади. Я сидел, читал и между началом первой и
началом третьей глав Евангелия от Марка, которое я читал медленно, потому
что язык был непривычный, я вдруг почувствовал, что по ту сторону стола,
тут, стоит Христос... И это было настолько разительное чувство, что мне
пришлось остановиться, перестать читать и посмотреть. Я долго смотрел; я
ничего не видел, не слышал, чувствами ничего не ощущал. Но даже когда я
смотрел прямо перед собой на то место, где никого не было, у меня было то же
самое яркое сознание, что тут стоит Христос, несомненно. Помню, что я тогда
откинулся и подумал: если Христос живой стоит тут -- значит, это воскресший
Христос. Значит, я знаю достоверно и лично, в пределах моего личного,
собственного опыта, что Христос воскрес и, значит, все, что о Нем говорят,
-- правда. Это того же рода логика, как у ранних христиан, которые
обнаруживали Христа и приобретали веру не через рассказ о том, что было от
начала, а через встречу с Христом живым, из чего следовало, что распятый
Христос был тем, что говорится о Нем, и что весь предшествующий рассказ тоже
имеет смысл.
Ну, дальше я читал; но это уже было нечто совсем другое. Первые мои
открытия в этой области я сейчас очень ярко помню; я, вероятно, выразил бы
это иначе, когда был мальчиком лет пятнадцати; но первое было: что если это
правда, значит, все Евангелие -- правда, значит, в жизни есть смысл, значит,
можно жить и нельзя жить ни для чего другого как для того, чтобы поделиться
с другими тем чудом, которое я обнаружил; что есть, наверное, тысячи людей,
которые об этом не знают, и что надо им скорее сказать. Второе -- что если
это правда, то все, что я думал о людях, была неправда: что Бог сотворил
всех; что Он возлюбил всех до смерти включительно; и что поэтому даже если
они думают, что они мне враги, то я знаю, что они мне не враги. Помню, я на
следующее утро вышел и я шел как в преображенном мире; всякий человек,
который мне попадался, я на него смотрел и думал: тебя Бог создал по любви!
Он тебя любит! ты мне брат, ты мне сестра; ты меня можешь уничтожить, потому
что ты этого не понимаешь, но я это знаю, и этого довольно... Это было самое
разительное открытие.
Дальше, когда продолжал читать, меня поразило уважение и бережное
отношение Бога к человеку; если люди готовы друг друга затоптать в грязь, то
Бог этого никогда не делает. В рассказе, например, о блудном сыне блудный
сын признает, что он согрешил перед небом, перед отцом, что он недостоин
быть его сыном; он даже готов сказать: прими меня хоть наемником... Но если
вы заметили, в Евангелии отец не дает ему сказать этой последней фразы, он
ему дает договорить до "я недостоин называться твоим сыном" и тут его
перебивает, возвращая обратно в семью: принесите обувь, принесите кольцо,
принесите одежду, -- потому что недостойным сыном ты можешь быть, достойным
слугой или рабом -- никак; сыновство не снимается. Это третье.
А последнее, что меня тогда поразило, что я выразил тогда бы совершенно
иначе, вероятно, это что Бог -- и такова природа любви, -- что Бог так нас
умеет любить, что готов с нами разделить все без остатка: не только
тварность через Воплощение, не только ограничение всей жизни через
последствия греха, не только физические страдания и смерть, но и самое
ужасное, что есть, -- условие смертности, условие ада: боголишенность,
потерю Бога, от которой человек умирает. Этот крик Христов на кресте: Боже
Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил? -- эта приобщенность не только
богооставлениости, а бого-лишенности, которая убивает человека, эта
готовность Бога разделить нашу обезбоженность, как бы с нами пойти во ад,
потому что сошествие Христово во ад -- это именно сошествие в древний
ветхозаветный шеол, то есть то место, где Бога нет... Меня это так поразило,
что, значит, нет границы Божией готовности разделить человеческую судьбу,
чтобы взыскать человека. И это совпало -- когда очень быстро после этого я
уже вошел в Церковь -- с опытом целого поколения людей, которые до революции
знали Бога великих соборов, торжественных богослужений; которые потеряли
все--и родину, и родных, и часто уважение к себе, какое-то положение в
жизни, дававшее им право жить; которые были ранены очень глубоко и поэтому
так уязвимы, -- они вдруг обнаружили, что по любви к человеку Бог захотел
стать именно таковым: беззащитным, до конца уязвимым, бессильным,
безвластным, презренным для тех людей, которые верят только в победу силы. И
тогда мне приоткрылась одна сторона жизни, которая для меня очень много
значит. Это то, что нашего Бога, христианского Бога, можно не только любить,
но можно уважать; не только поклоняться Ему, потому что Он -- Бог, а
поклоняться Ему по чувству глубокого уважения, другого слова я не найду.
Ну, на этом кончился, в общем, целый период. Я старался осуществить
свою вновь обретенную веру различным образом; первым делом я был так охвачен
восторгом и благодарностью за то, что со мной случилось, что проходу никому
не давал; я был школьником, ехал на поезде в школу и просто в поезде к людям
обращался, ко взрослым: вы читали Евангелие? вы знаете, что там есть?.. Я уж
не говорю о товарищах в школе, которые претерпели от меня многое.
Второе -- я начал молиться; меня никто не учил, и я занялся
экспериментами, я просто становился на колени и молился как умел. Потом мне
попался учебный часослов, я начал учиться читать по-славянски и вычитывал
службу -- это занимало около восьми часов в день, я бы сказал; но я недолго
это делал, потому что жизнь не дала. К тому времени я уже поступил в
университет, и было невозможно учиться полньм ходом в университете -- и это.
Но тогда я службы заучивал наизусть, а так как я ходил в университет и в
больницу на практику пешком, та успевал вычитывать утреню по дороге туда,
вычитывать часы на обратном пути; причем я не стремился вычитывать, просто
это было для меня высшим наслаждением, и я это читал. Потом отец Михаил
Бельский дал мне ключ от нашей церковки на Монтань Сент-Женевьев, так что я
мог заходить туда на пути или возвращаясь домой, но это было сложно. И по
вечерам я молился долго -- ну просто потому, что я очень медлительный, у
меня техника молитвы была очень медлительная. Я вычитывал вечернее правило,
можно сказать, три раза: прочитывал каждую фразу, молчал, прочитывал второй
раз с земным поклоном, молчал и вычитывал для окончательного восприятия -- и
так все правило... Все это, вместе взятое, занимало около двух часов с
половиной, что было не всегда легко и удобно, но очень питательно и
насладительно, потому что тогда доходит, когда ты всем телом должен
отозваться: Господи, помилуй! -- скажешь с ясным сознанием, потом скажешь с
земным поклоном, потом встанешь и скажешь уже чтобы запечатлеть, и так одну
вещь за другой. Из этого у меня выросло чувство, что это -- жизнь; пока я
молюсь -- я живу; вне этого есть какой-то изъян, чего-то не хватает. И жития
святых читал по Четьям-Минеям просто страницу за страницей, пока не прочел
все. Жития пустынников; в первые годы я очень был увлечен житиями и
высказываниями отцов пустыни, которые для меня и сейчас гораздо больше
значат, чем многие богословские отцы.
Когда я кончал среднюю школу, то думал -- что делать? Собрался
пустынником стать -- оказалось, что пустынь-то очень мало осталось и что с
таким паспортом, как у меня, ни в какую пустыню не пустят, а кроме того, у
меня были мать и бабушка, которых надо было как-то содержать, и из пустыни
это неудобно. Потом хотел священником стать; позже решил идти в монастырь на
Валаам; а кончилось тем, что все это более или менее сопряглось в одну
мысль; не знаю, как она родилась, она, вероятно, складывалась из разных
идей: что я могу принять тайный постриг, стать врачом, уехать в какой-нибудь
край Франции, где есть русские, слишком бедные и малочисленные для того,
чтобы иметь храм и священника, стать для них священником и сделать это
возможным тем, что, с одной стороны, я буду врачом, то есть себя содержать,
а может быть, и бедным помогать, и, с другой стороны, тем, что, будучи
врачом, можно всю жизнь быть христианином, это легко в таком контексте:
забота, милосердие... Это началось с того, что я пошел на естественный
факультет (Сорбонны), потом на медицинский -- был очень трудный период
тогда, просто очень голодный период, когда надо было выбирать или книгу, или
еду; и в этот год я дошел, в общем, до изрядного истощения; я мог пройти
каких-нибудь пятьдесят шагов по улице (мне было тогда лет девятнадцать),