интересовали. Он был переводчик греческих текстов, а не
глашатай еретических учений... А во-вторых, высказывания насчет
фиг, камня и цикад с этой гипотезой не согласуются".
"Тогда, может быть, это загадки со скрытым смыслом? --
допытывался я. -- Или у вас имеются другие предположения?"
"Имеются. Но пока что смутные. Когда я читал этот листок,
меня не покидало чувство, будто я что-то подобное где-то уже
читал. Мне даже вспоминались фразы, почти совпадающие с
некоторыми из этих. Но я читал их в другом месте... У меня
ощущение, будто здесь говорится о чем-то, о чем уже говорилось
в последние дни... Но я не могу вспомнить. Надо подумать.
Наверное, надо почитать другие книги".
"Как? Чтоб узнать, что сказано в книге, вам нужно читать
другие книги?"
"Иногда это помогает. Книги часто рассказывают о других
книгах. Иногда невинная книга -- это как семя, из которого
вдруг вырастает книга опасная. Или наоборот -- это сладкий
побег от горчайшего корневища. Разве, читая Альберта, ты не
можешь представить себе, что говорилось у Фомы? А читая Фому --
представить себе, о чем писал Аверроэс?"
"Точно, точно!" -- с восхищением отозвался я. До этой
минуты я был совершенно уверен, что во всякой книге говорится о
своем, либо о божественном, либо о мирском, но -- всегда о
своем и всегда о том, что находится вне книг. А теперь
благодаря Вильгельму я увидел, что нередко одни книги говорят о
других книгах, а иногда они как будто говорят между собой. В
свете этих размышлений библиотека показалась мне еще более
устрашающей. В ее недрах долгие годы и века стоял таинственный
шепот, тек едва уловимый разговор пергаментов, жизнь, скрытая
от глаз, в этом приюте могуществ, неподвластных человеческому
разумению, в сокровищнице, где тайны, взлелеянные многими
умами, спокойно пережили всех -- и тех, кто их открыл, и тех,
кто повторял вслед за открывателями.
"Но раз так, -- сказал я, -- какой смысл прятать книги?
Если по тем, что позволены, легко восстановить те, что
запретны?"
"Применительно к столетиям -- это лишено всякого смысла.
Применительно к годам и дням -- кое-какой смысл есть. Видишь
же, как они сумели нас запутать".
"Значит, библиотеки не распространяют истину, а замедляют
ее продвижение?" -- изумленно спросил я.
"Не всегда и не обязательно. Но в данном случае -- да".
Четвертого дня ЧАС ШЕСТЫЙ,
где Адсон отправляется за трюфелями, а возвращается
с миноратами, и те держат с Вильгельмом и Убертином
совет, на котором много неутешительного говорится
об Иоанне XXII
После этого философствования учитель решил больше ничего
не делать. Я уже говорил, что у него иногда случались такие
припадки безволия, совершенной прострации и праздности, как
будто внезапно движение планет его жизни останавливалось и он
останавливался сам вместе с движением и с планетами. Так и в
это утро. Он растянулся на соломенной подстилке, глаза
уставились в пустоту, руки перекрестились на груди, губы
слабовато шевелились, как будто бы он читал молитву, но с
полуминутными замираниями и без какой бы то ни было набожности.
Я подумал, что он думает, -- и решил уважать его
медитацию. Спустился снова на двор и увидал, что солнце за это
время потускнело. После яркого и солнечного утра (день в это
время приближался к окончанию своей первой половины) погода
становилась туманной, пасмурной. Тяжелые тучи медленно
наползали с полуночи и сваливались в чашу горного овершия,
затягивая монастырь белесоватой пеленой. С неба что-то
моросило; казалось, будто мокрые испарения отходят и от земли,
но на этой высокогорной вершине трудно было разобраться,
подымается или же опускается туман. Становилось сумрачно, и уже
еле-еле различались очертания самых удаленных домов.
Я увидел, что Северин куда-то собирается со свинарями и с
их питомцами, и все очень веселы. Он сказал, что сейчас они
сойдут по горному отрогу в долину и будут разыскивать там
трюфели. Я в оную пору еще не знал этого тончайшего ископаемого
кушанья, произраставшего у них на полуострове и, по-моему, в
основном в бенедиктинских местах: возле Нурсии -- черный, а в
той области, где мы были, -- белый, самый пахучий. Северин
рассказал мне, каков он и до чего вкусен, приготовленный
различнейшими способами. И добавил, что найти его очень трудно,
так как он прячется под землею, он скрытнее любого гриба, и
единственное из животных, кто умеет доставать его,
руководствуясь нюхом, -- это свинья. Вот только плохо, что,
начав отрывать свой трюфель, свинья немедленно хочет сожрать
его, и тогда надо быстро отогнать свинью и самому выкопать
трюфель. Впоследствии я узнал, что многие даже и из дворянства
не гнушались подобною охотой, поспешая следом за свиньею, как
за благороднейшим гончим псом, а за ними в свою очередь бежали
холопы с заступами в руках. Более того, я припоминаю, как
позднее, когда уже миновали годы, один господин у меня в
отечестве, проведав, что мне знакома Италия, спросил меня, как
это получается, что у итальянцев дворяне ходят выпасать свиней,
и я расхохотался, догадавшись, что речь идет о трюфелях. Но
когда я объяснил ему, что эти господа со свиньями искали
трюфели под землею, чтобы выкопать их и съесть, он уразумел это
в таком смысле, что они искали "бег ТеиГе1", то есть черта, и
стал испуганно креститься, глядя с недоумением. Потом
двусмысленность разъяснилась, и мы оба очень смеялись. Такова
вот магия людских наречий, в которых согласно разным
соглашениям между людьми в различных случаях признаются за
почти одинаковыми звуками совершенно различные смыслы.
Заинтересованный сборами Северина, я решил сопровождать
его по склону, вдобавок понимая, что он затеял эту веселую
охоту отчасти ради того, чтоб развеяться от мрачных событий,
подавлявших нас всех; и я, обдумывая это, пришел к выводу, что,
может быть, помогая ему развеять тяжкие мысли, я мог бы
одновременно -- ну, если не совершенно переменить, то хотя бы
успокоить свои собственные. Но не могу утаить вместе с этим,
раз уж я поклялся писать всегда и окончательно только правду,
что в глубине души меня манило и притягивало и то соображение,
что, может быть, ненароком, сходя в долину, я мог бы как-то
случайно увидеть кое-кого, о ком говорить не буду. Я попытался
отвлечь самого себя от этой мысли, заверяя чуть ли не вслух,
что поход мой может быть очень полезен, поскольку ожидается
появление двух делегаций, и я мог бы первым заметить их.
По мере того как мы сходили горною тропою, воздух
прояснялся; не то чтобы снова вышло солнце -- нет, на высоте
небес как стояли, так и продолжали стоять свинцовые облака, --
но очертания предметов становились более четкими, потому что
скопление влаги оставалось на вершине горы, над головами. Более
того: когда мы опустились уже довольно низко, я обернулся
посмотреть на нашу гору и совершенно ничего не увидел: от
половины подъема и выше все -- овершье горы, плоскогорье,
Храмина, стены,-- все укутывалось туманом.
Утром нашего приезда, когда мы поднимались на эту гору, с
некоторых поворотов было видно не более чем в десяти милях от
нас, а может быть и ближе, -- море. И все наше восхождение было
волшебно и состояло из неожиданностей, потому что попеременно
мы оказывались то на какой-то открытой террасе, выступавшей над
живописным морским побережьем, то, почти что сразу после этого,
ныряли в узкое зловещее ущелье, где горы наваливались на горы и
одна гора загораживала другой вид на дальний манящий берег;
туда и солнце добиралось не всегда, не на всю глубину
полутемных переходов.
Нигде и никогда в моей жизни я не видывал таких скал, как
в этой области Италии, таких резких и извилистых
взаимопроникновений морского берега и горного массива,
альпийских отрогов и глубокой синей воды; и ветры, свистевшие в
провалах между горами, полнились неутомимой борьбой нежных
морских испарений с моросью ледников.
А сейчас, когда мы шли вниз, воздух был светло-серый и
даже белый, как молоко, и горизонта не было видно, хотя
некоторые ущелья открывались прямо на море. Но все эти
воспоминания, любезнейший читатель, слишком слабо связаны с
ходом расследования, которое нас занимает. Поэтому не описываю,
как продвигался сбор подземных грибов. Лучше расскажу о
появлении делегации братьев-миноритов, которую я заметил раньше
всех и бросился в монастырь предупредить Вильгельма.
Учитель выждал, пока новоприбывшие вступят на монастырский
двор и к ним, по заведенному правилу, обратится с приветствием
Аббат. Потом и сам подошел к гостям, и настал черед братских
объятий и радостных восклицаний.
Час трапезы уже миновал, но путникам накрыли особый стол.
Аббат имел деликатность оставить их с Вильгельмом наедине,
чтобы они, нс обинуясь бенедиктинским правилом молчания, могли
спокойно есть и в то же время толковать о своих делах, тем
более что эта беседа, да простит меня Всевышний за дерзостное
сравнение, более всего напоминала военный совет, и вдобавок
спешный, поскольку с минуты на минуту мог нагрянуть враг, то
есть авиньонская делегация.
Нечего и говорить, что прежде всего францисканцы кинулись
к Убертину и приветствовали его с радостью, изумлением и
бесконечной почтительностью -- сообразно и долгому его
отсутствию, и грозившим ему опасностям, и величию духа этого
борца, который всю жизнь упорно вел свою бесконечную битву.
О членах посольства в отдельности я расскажу чуть позже,
описывая всеобщий сход, состоявшийся на следующий день. Тогда
же я и двух слов ни с кем не сказал, и рассмотреть никого
толком не успел, настолько был захвачен совещанием троих
главнейших: Вильгельма, Убертина и Михаила Цезенского.
Михаил с первого взгляда показался мне необычным
человеком. Во всем, что касалось дела Св. Франциска, он был
горяч до дрожи; у него появлялись движения, строй речи
Убертина, охваченного мистическим экстазом; в делах земных,
природных он был крайне прост, полон жизни -- истый романец,
ценитель хорошего стола и друг своих друзей; и он же становился
хитроумен и уклончив, превращался то в осторожную и лукавую
лисицу, то в тупого и сонного крота, как только затрагивались
вопросы отношений с властями. Он был способен на уморительные
шутки, на яростные ссоры, на красноречивые умолчания; и он
всегда прятал глаза, чтобы не отвечать на прямой вопрос
собеседника, и напускной рассеянностью, беспечностью маскировал
отказ от ответа.
На предыдущих листах я уже сообщал кое-что о нем, но тогда
это было с чужих слов, вдобавок со слов людей, которые большей
частью сами говорили понаслышке. Теперь же, видя его воочию, я
лучше понимал и многие противоречия его поведения, и внезапные
повороты политики, которыми в последние годы немало раз он
озадачивал друзей и соратников. Министр-генерал ордена
миноритов, он по идее являлся наследником Св. Франциска,
фактически -- наследником его преемников. В святости и
справедливости ему приходилось состязаться с таким
предшественником, как Бонавентура из Баньореджо. Он должен был
обеспечить полное уважение к уставу ордена --и в то же время
как-то поддерживать его благосостояние, могущество и силу. Он
обязан был прислушиваться ко всему, что говорят при дворах и в
городских магистратах, так как именно оттуда орден получал,
пускай под видом милостыни, взносы и пожертвования -- залог его