полоснуло! Что значит "раз-два-три и -- под венец"? А где же я? А Бейлка
где? Ох, и хотелось мне закатить ему парочку изречений, чтоб он меня
попомнил! Но, с другой стороны, подумал я: "К чему тебе, Тевье, вмешиваться?
Многого ты добился у старших дочерей своих, когда пытался им советы давать?
Наговорил с три короба, всю свою ученость выложил, а кто в дураках остался?
Тевье!"
Короче говоря, оставим, как в ваших книжках пишут, царевича и примемся
за царевну. Исполнил я стало быть их просьбу и приехал в Егупец.
"Здравствуйте! Здравствуйте! Как поживаете? Как дела? Садитесь!" --
"Спасибо, можно и постоять!" -- ну, и все прочие церемонии, как водится.
Соваться вперед с вопросом: "Что отличает сей день от прочих", -- то
есть, что, мол, означает этот вызов, зачем понадобился, -- неудобно. Тевье
-- не женщина, он и потерпеть может. Между тем входит какая-то личность в
больших белых перчатках и объявляет, что обед подан. Поднимаемся втроем и
входим в комнату из сплошного дуба: стол дубовый, стулья дубовые, стены из
дуба, потолок из дуба, и все это точеное, разукрашенное, размалеванное... А
на столе -- царская роскошь! Чай, и кофе, и шоколад, и печенье, и коньяк, и
соленья наилучшие, всякие блюда, фрукты и овощи, стыдно признаться, но
боюсь, что моя Бейлка у своего отца ничего этого и в глаза не видала.
Наливают мне рюмочку и еще рюмочку, а я пью, смотрю на нее, на Бейлку, и
думаю: "Дождалась дочь Тевье, как сказано: "Подъемлющий нищего из праха", --
коли поможет господь бедняку, так его и узнать нельзя. Казалось бы, Бейлка,
а все же не Бейлка!" И вспоминаю я прежнюю Бейлку и сравниваю с той, что
сейчас, и больно и обидно мне становится, как если бы я оплошал, дурака
свалял, заключил бы невыгодную сделку, взял бы, к примеру, свою
лошаденку-работягу и выменял бы на жеребенка, про которого и не знаешь, что
из него выйдет -- конь или дубина.
"Эх, Бейлка, Бейлка, думаю, что с тобой стало! Помнишь, как, бывало, по
вечерам ты сидишь при коптящей лампочке, шьешь и песню напеваешь, оглянуться
не успею, ты двух коровок выдоишь, а то, засучив рукава, приготовишь мне
простой молочный борщ, или галушки с фасолью, или пампушки с сыром, или ушки
с маком и скажешь: "Отец, поди руки мой!" Ведь это лучше всякой песни было!"
А сейчас сидит она со своим Педоцуром за столом, как королева, два человека
к столу подают, тарелками брякают... А Бейлка? Хоть бы слово вымолвила! Зато
он, Педоцур то есть, за двоих уплетает, рта не закрывает! В жизни не видал
человека, который бы так любил болтать и балабонить бог знает о чем,
рассыпаясь при этом своим дробненьким смешком. У нас это называется: сам
сострил, сам и смеется... Кроме нас троих, сидит за столом еще какой-то тип
с румянцем во всю щеку. Не знаю, кто он такой, но едок он, видать, не из
последних, потому что все время, покуда Педоцур говорил и смеялся, тот
уписывал за обе щеки, как в писании сказано: "Трое, что ели..." -- ел за
троих... Тот ел, а Педоцур трещал и все такую ерунду, что слушать тошно:
подряд, губернское правление, удельное ведомство, казначейство, Япония... Из
всего этого меня интересовала одна только Япония, потому что с Японией у
меня кое-какие счеты были. Во время войны, -- знаете, конечно, -- лошади в
большом почете были, их днем с огнем искали... Наскочили стало быть и на
меня и взяли моего конягу в работу: смерили его аршином, прогнали его
несколько раз взад-вперед и выдали ему белый билет. Вот и говорю им: "Я
наперед знал, что напрасны ваши труды, как в писании сказано: "Знает
праведник душу скотины своей", -- не Тевьиной кляче на войну ходить..."
Однако, извините меня, пане Шолом-Алейхем, я путаю одно с другим, так и с
пути сбиться недолго. Давайте-ка лучше, как вы говорите, -- "вернемся к
делу" -- обратимся к нашей истории.
Словом, выпили мы, значит, честь-честью, закусили как полагается, а
когда встали из-за стола, взял он, Педоцур, меня под руку и привел к себе в
свой кабинет, убранный по-царски -- с ружьями и кинжалами на стенах, с
пушками на столе... Усадил он меня на эдакий диван, мягкий, точно масло,
достал из золотой коробки две длинные, толстые, пахучие сигары -- одну себе,
другую мне, закурил, уселся против меня, вытянул ноги и говорит:
-- Знаете, для чего я за вами посылал?
"Ага! -- думаю. -- Хочет, видно, потолковать со мной насчет того
самого". Однако прикидываюсь дурачком и говорю:
-- "...Сторож я, что ли, брату своему?" -- Откуда же мне знать?
-- Я, -- отвечает он, -- хотел поговорить с вами относительно вас
самих.
"Служба!" -- думаю и отвечаю:
-- Ну что ж, если что-нибудь хорошее, пожалуйста! Послушаем.
Тогда он вынимает сигару изо рта и обращается ко мне с такой речью:
-- Вы, -- говорит, -- человек не глупый и не обидитесь, если я буду с
вами говорить откровенно. Надо вам знать, что я веду крупные дела. А когда
ведешь такие крупные дела...
"Да! -- думаю. -- Меня имеет в виду!" Перебиваю его и говорю:
-- У нас в талмуде сказано: "Чем больше достояние, тем больше забот".
Знаете, как это надо толковать?
А он отвечает мне довольно-таки откровенно:
-- Скажу вам по чистой совести, что талмуд я никогда не изучал и даже
не знаю, как он выглядит!
И рассыпался мелким смешком. Ну, что вы на это скажете? Казалось бы, уж
если господь тебя наказал и остался ты невеждой, неучем, -- так уж пусть это
будет шито-крыто! Нашел тоже, чем хвастать!
-- А я иначе и не думал! -- говорю. -- Знаю, что к таким вещам вы
отношения не имеете... Однако послушаем, что же дальше?
-- А дальше, -- отвечает он, -- я хотел вам сказать, что по моим делам,
по моему имени и положению мне неудобно, что вас называют "Тевье-молочник".
Не забывайте, что я знаком лично с губернатором, что ко мне в дом может,
чего доброго, нагрянуть эдакий... Бродский, Поляков*, а то, пожалуй, и сам
Ротшильд!.. Чем черт не шутит?..
Говорит он мне это, Педоцур то есть, а я сижу, смотрю на его лоснящуюся
лысину и думаю: "Очень может быть, что ты и с губернатором лично знаком и
что Ротшильд может к тебе в дом прийти, но говоришь ты как собака поганая!"
И обращаюсь к нему не без досады:
-- Как же быть, если Ротшильд, чего доброго, и в самом деле нагрянет?
Думаете, он почувствовал мою шпильку? Куда там! "Ни леса, ни медведей!"
Даже в голову ему не пришло!
-- Я бы хотел, -- говорит он, -- чтоб вы бросили это самое молочное
дело и занялись чем-нибудь другим.
-- А именно? Чем?
-- Чем хотите! -- отвечает он. -- Мало ли дел на свете? Я помогу вам
деньгами, сколько потребуется, лишь бы вы не были больше Тевье-молочником.
Или, погодите-ка, знаете что? А может быть, вы бы совсем -- раз-два-три --
взяли и уехали бы в Америку? А?
Говорит он это, засовывает сигару в зубы и смотрит мне прямо в глаза, а
лысина блестит... Ну? Что можно ответить такому грубияну? Сперва я подумал:
"Чего ты, Тевье, сидишь как истукан? Поднимись, хлопни дверью и уйди, ни
слова не сказавши на прощание!" Так меня за живое задело! На что способен
подрядчик! Наглость какая! "Что значит, -- ты велишь мне бросить честный и
почетный заработок и ехать в Америку? К нему, видите ли, может заглянуть
Ротшильд, а по этому случаю Тевье-молочник должен бежать невесть куда?!"
Внутри у меня, как в котле, кипит, немного взволнован я был еще и
раньше, и зло меня берет на нее, на Бейлку: "Чего ты сидишь, как принцесса,
среди сотен часов и тысяч зеркал, в то время как отца твоего сквозь строй
гонят по горячим углям?!"
"Столько бы мне радостей, думаю, насколько лучше поступила твоя сестра
Годл! Конечно, что правда, то правда, -- нет у нее такого дома и таких
финтифлюшек, как у тебя, но зато у нее муж Перчик... Ведь это человек,
который о себе и не думает, обо всем мире заботится... И к тому же у него
голова на плечах, а не макитра с лоснящейся лысиной. А язычок у этого
Перчика -- чистое золото! Ему изречение приведешь, а он тебе -- три сдачи!
Погоди, подрядчик, вот я тебе такое изречение закачу, что у тебя в глазах
потемнеет!"
Подумал я эдак и обратился к нему с такими словами:
-- То, что талмуд для вас книга за семью печатями, это еще куда ни шло:
когда человек живет в Егупце, называется Педоцуром и занимается подрядами,
то талмуд может спокойно лежать на чердаке. Но простой стих, -- ведь это же
и мужик в лаптях поймет. Вы, наверное, знаете, что у нас в писании сказано
насчет Лавана Арамейского: "Из хвостито поросяти шапкато не сварганито..."
А он смотрит на меня как баран на новые ворота и спрашивает:
-- Что же это значит?
-- Это значит, -- отвечаю я, -- из поросячьего хвоста шапки не
сварганишь!
-- Это вы, собственно, к чему же? -- снова спрашивает он.
-- А к тому, -- говорю, -- что вы предлагаете мне ехать в Америку!
Рассмеялся он дробненько и говорит:
-- В Америку не хотите? Тогда, может быть, в Палестину? Все старые
евреи едут в Палестину...*
И только проговорил он это, как засело у меня гвоздем в голове:
"Погоди-ка, может быть, это вовсе не так глупо, Тевье, как ты думаешь? И в
самом деле... Нежели таковы отцовские радости, какие мне сулил бог, может
быть, лучше Палестина? Глупец! Чем ты рискуешь и кто здесь остается у тебя?
Твоя Голда, царство ей небесное, все равно уже в могиле, а сам ты, прости
господи, мало, что ли, маешься? Да и до каких пор тебе топтаться на белом
свете?"
А кроме того, надо вам знать, пане Шолом-Алейхем, что меня давно уже
тянет побывать у "стены плача"*, у гробницы праотцев наших, на могиле
праматери Рахели, увидеть своими глазами Иордан, Синай, Черное море, Питом и
Рамзес* и тому подобные святые места... И уносят меня мысли в обетованную
землю Ханаанскую, в землю, как говорится, "текущую млеком и медом..."
Но Педоцур перебивает мои мысли:
-- Ну? Чего тут долго раздумывать? Раз-два-три...
-- У вас, -- говорю я, -- все "раз-два-три", как в писании сказано:
"Все едино: что хлеб, что мякина..." А для меня это, знаете ли, не так-то
просто, потому что подняться и ехать в Палестину -- на это деньги нужны...
Рассмеялся он своим дробненьким смешком, подошел к столу, открыл ящик,
достал бумажник и вынул мне, можете себе представить, порядочную сумму, а я
не заставил себя упрашивать, сгреб бумажки (вот она -- сила денег!) и
засунул в карман поглубже. Хочу ему привести хоть парочку изречений,
подходящих к случаю, но он и слушать не желает.
-- Этого, -- говорит он, -- вам хватит до места с лихвой, а когда
приедете туда и вам нужны будут деньги, напишите и -- раз-два-три -- деньги
будут сейчас же высланы. А напоминать вам лишний раз об отъезде, я думаю, не
придется, -- ведь вы же человек честный, совестливый...
Говорит он это мне, Педоцур, и смеется своим дробненьким смешком, от
которого с души воротит. Мелькнула у меня мысль: "А не швырнуть ли ему в
рожу эти бумажки и не сказать ли ему, что Тевье за деньги не покупают и что
с Тевье не говорят о совести и справедливости?"
Но не успел я и рта раскрыть, как он позвонил, позвал Бейлку и говорит
ей:
-- Знаешь, душенька? Ведь отец твой нас покидает, распродает все свое
имущество и -- раз-два-три -- уезжает в Палестину.
"Снился мне сон, да не ведаю... -- думаю я. -- Вот уж действительно: и
во сне не снилось и наяву не мерещилось..." Смотрю я на Бейлку, а она хоть
бы поморщилась! Стоит, как деревянная, ни кровинки в лице, смотрит то на
меня, то на него и -- ни единого слова" Я, на нее глядя, тоже молчу, молчим
стало быть оба, как в псалмах говорится: "Прильпе язык мой" -- онемели!