Голова у меня кружится, в висках стучит, как от угара. "Отчего бы это? --
думаю. -- Вероятно, от сигары, которой он меня угостил". Но вот ведь он сам,
Педоцур, тоже курит! Курит и говорит, говорит, рта не закрывает, хотя глазки
у него слипаются, видать, вздремнуть хочет.
-- Ехать, -- говорит он, -- вам надо отсюда до Одессы курьерским, а из
Одессы морем до Яффы. А ехать морем сейчас самое лучшее время, потому что
позже начинаются ветры, снега, бури и... и...
Язык у него заплетается, как у человека, которого клонит ко сну, однако
он не перестает трещать:
-- А когда будете готовы к отъезду, дайте нам знать, и мы оба приедем
на вокзал попрощаться с вами, потому что когда-то мы еще увидимся.
При этом он, извините, сладко зевнул и сказал Бейлке:
-- Душенька, ты тут немного посидишь, а я пойду прилягу на минутку.
"Никогда, -- подумал я, -- ты ничего умнее не говорил, честное слово!
Теперь-то я душу отведу!" И хотел было выложить ей, Бейлке то есть, все что
на сердце накипело за весь этот день, но тут она как бросится мне на шею да
как расплачется!.. У моих дочерей, будь они неладны, у всех такая уж натура:
крепятся, хорохорятся, а когда прижмет, -- плачут как ивы плакучие. Вот, к
примеру, старшая моя дочь Годл, мало ли она рыдала в последнюю минуту, перед
отъездом в изгнание, к Перчику, в холодные края? Но что за сравнение! Куда
ей до этой?
Скажу вам по чистой совести: я, как вы знаете, не из слезливых.
По-настоящему я плакал только однажды, когда моя Голда, царство ей небесное,
лежала на полу; еще раз всласть поплакал я, когда уехала Годл, а я остался
на вокзале, как дурень, один со своей клячей; и еще как-то раз-другой я, как
говорится, расхлюпался... А так, вообще, что-то не припомню, чтобы я был
легок на слезы. Но когда расплакалась Бейлка, у меня так защемило сердце,
что я не в силах был сдержаться, и духу у меня не хватило упрекнуть ее. Со
мной много говорить не надо, -- меня звать Тевье. Я сразу понял ее слезы.
Она не просто плакала, она каялась в том, что отца не послушалась... И
вместо того чтобы отчитать ее как следует и излить свой гнев на Педоцура, я
стал утешать Бейлку и приводить ей один пример за другим, как Тевье умеет.
Выслушала она меня и говорит:
-- Нет, отец, не оттого я плачу. Я ни к кому претензий не имею. Но то,
что ты уезжаешь из-за меня, а я ничем помочь не могу, -- это меня огнем
жжет!
-- Брось! -- отвечаю. -- Рассуждаешь ты как дитя! Забыла, что есть у
нас великий бог и что отец твой еще в здравом уме. Большое, думаешь, дело
для твоего отца съездить в Палестину и вернуться, как в писании сказано: "И
ездили и отдыхали", -- туда и обратно...
Говорю это я, а про себя думаю: "Врешь, Тевье! Уж если уедешь, так
поминай как звали! Нет больше Тевье!"
И она, точно угадав мои мысли, говорит:
-- Нет, отец, так успокаивают маленького ребенка. Дают ему куклу,
игрушку и рассказывают сказочку про белую козочку... Уж если рассказывать
сказки, то не ты мне, а я тебе расскажу. Только сказочка эта, отец, скорее
грустная, чем интересная.
Так говорит она, Бейлка то есть. Дочери Тевье зря не болтают. И
рассказала она мне сказку из "Тысячи и одной ночи" о том, как этот ее
Педоцур выбрался, что называется, из грязи в князи, сам, собственным умом
добился высокого положения, а сейчас стремится к тому, чтобы к нему в дом
был вхож Бродский, и швыряет ради этого направо и налево тысячи, раздает
крупные пожертвования. Но так как одних денег недостаточно, -- нужно к тому
же иметь и родословную, то Педоцур из кожи лезет вон, чтобы доказать, что он
не кто-нибудь, а происходит из знатного рода Педоцуров, что отец его был
крупным подрядчиком...
-- Хоть он отлично знает, -- говорит Бейлка, -- что мне-то известно,
кем был его отец: просто на свадьбах играл. Затем он всем рассказывает,
будто отец его жены был миллионером...
-- Это он кого же имеет в виду? -- говорю я. -- Меня? Если судил мне
господь иметь когда-нибудь миллионы, так пусть считается, что я уже отбыл
это наказание.
-- Да знаешь ли ты, отец, -- говорит Бейлка, -- как пылает у меня лицо,
когда он представляет меня своим знакомым и начинает распространяться о
знатности моего отца, моих дядей и всей моей родни! Рассказывает такие
небылицы, какие никому и во сне не снились. А мне остается только слушать и
молчать, потому что на этот счет он очень капризен...
-- По-твоему, -- отвечаю, -- это каприз, а по-нашему, -- просто
мерзость и безобразие!
-- Нет, отец, -- говорит она, -- ты его не знаешь. Он вовсе не такой уж
скверный, как ты думаешь. Но он человек минуты. У него отзывчивое сердце и
щедрая рука. Стоит только попасть к нему в добрую минуту и скорчить
жалостливую мину, -- он душу отдаст, а уж ради меня и говорить нечего, --
звездочку с неба достанет! Думаешь, я над ним никакой власти не имею? Вот я
недавно добилась от него, чтобы он вызволил Годл и ее мужа из дальних
губерний. Он поклялся, что не пожалеет ради этого многих тысяч, но с
условием, чтобы они оттуда уехали в Японию.
-- Почему, -- спрашиваю, -- в Японию? Почему не в Индию или, к примеру,
в Падан-Арам* к царице Савской?*
-- Потому что в Японии, -- отвечает она, -- у него есть дела. На всем
свете у него дела. Того, что ему в день стоят одни телеграммы, нам хватило
бы на полгода жизни. Но что мне от того, когда я -- не я?..
-- Выходит, -- говорю, -- как у нас в писании сказано: "Если не я за
себя, то кто за меня?" И я -- не я, и ты -- не ты...
Говорю, отделываюсь шутками, изречениями, а у самого сердце
разрывается, глядя, как дитя мое мучается "в богатстве и чести".
-- Твоя сестра Годл, -- говорю я, -- так бы не поступила.
-- Я тебе уже говорила, -- отвечает она, -- чтобы ты меня с Годл не
сравнивал. Годл жила в свое время, а Бейлка живет в свое... А от времени
Годл до времени Бейлки так же далеко, как отсюда до Японии...
Понимаете, что означают эти странные слова?
Однако, я вижу, вы торопитесь. Еще две минуты, и конец всем историям.
Насытившись до отказа горестями и муками моей счастливой дочери, я вышел
оттуда разбитый и пришибленный. Швырнул наземь сигару, от которой я угорел,
и обращаюсь к ней, к сигаре то есть:
-- Пропади ты пропадом, черт бы тебя взял!
-- Кого это вы так, реб Тевье? -- слышу я позади себя.
Оглядываюсь, он, Эфраим-сват, чтоб ему провалиться!
-- Добро пожаловать! -- говорю я. -- Что вы тут делаете?
-- А что вы тут делаете?
-- Был в гостях у своих детей.
-- Как они поживают?
-- А как, -- говорю, -- им поживать? Дай бог нам с вами не хуже.
-- Насколько я понимаю, -- отвечает он, -- вы очень довольны моим
товаром?
-- Да еще как доволен! Пусть господь воздаст вам сторицей!
-- Спасибо, -- говорит он, -- на добром слове. Может быть, вы вдобавок
к доброму слову подарочек преподнесли бы мне?
-- А разве, -- спрашиваю, -- вы не получили того, что вам за сватовство
полагается?
-- Иметь бы ему самому столько, вашему Педоцуру! -- отвечает он.
-- А в чем дело? Маловато?
-- Не так, чтобы мало, как от доброго сердца пожаловано.
-- А именно?
-- А именно... Уже ни гроша не осталось.
-- Куда же это подевалось?
-- Дочь, -- отвечает, -- замуж выдал.
-- Поздравляю, -- говорю, -- дай им бог счастья и радости!
-- Хороша радость! -- отвечает он. -- Наскочил я на зятя-шарлатана.
Бил, истязал мою дочь, потом забрал денежки и удрал в Америку.
-- А зачем, -- говорю, -- вы дали ему так далеко убежать?
-- А что я мог поделать?
-- Соли, -- говорю, -- на хвост насыпать...
-- У вас, -- отвечает он, -- реб Тевье, хорошо на душе...
-- Дай боже вам того же, хотя бы наполовину...
-- Вот как! -- удивился он. -- А я-то полагал, что вы богач... В таком
случае нате вам понюшку табаку...
Взял я понюшку табаку и отделался от свата.
Вернулся домой, стал распродавать свое хозяйство, нажитое за столько
лет, Положим, не так скоро дело делается, как скоро сказка сказывается.
Каждый черепок, каждая безделица мне здоровья стоили. Одна вещь напоминала
мне Голду, царство ей небесное, другая -- детей... Но ничто так не
растревожило душу, как моя лошаденка. Перед ней я чувствовал себя
виноватым... Подумайте, проработали мы с нею столько лет, вместе
бедствовали, вместе горе мыкали и вдруг -- взял да продал! Продал я ее
водовозу, потому что от извозчиков ничего, кроме издевательств, не
дождешься. Прихожу к ним лошадь продавать, а они:
-- Господь с вами, реб Тевье, разве это лошадь?
-- А что же это, по-вашему, -- говорю, -- подсвечник?
-- Нет, -- отвечают, -- не подсвечник, а святой угодник...
-- Почему угодник?
-- А потому что коню вашему под сорок, зубов ни следа, губа серая,
боками трясет, как баба на морозе...
Нравится вам такой извозчичий разговор? Готов поклясться, что лошадка
моя понимала, бедняга, каждое слово, как в писании сказано: "Знает бык
своего покупщика", -- скотина чует, что ее продавать собираются... А в
доказательство, когда мы с водовозом ударили по рукам и я сказал ему: "В
добрый час!" -- лошадь вдруг повернула ко мне свою симпатичную морду и
глянула так, будто хотела сказать: "Вот она награда за все мои труды, --
так-то поблагодарил ты меня за службу..." Посмотрел я в последний раз на
свою конягу, когда водовоз взял ее под уздцы и стал учить уму-разуму,
остался один и думаю: "Господи владыко небесный! Как мудро ты миром своим
управляешь! Вот создал ты Тевье и создал, к примеру, лошадь, и у обоих у них
одна судьба на свете... Только, что человеку язык дан, и он может душу
излить, а лошадь -- что она может? Бессловесное создание, немое существо!..
Как вы скажете: "Вот оно превосходство человека над скотиной..."*
Вы удивляетесь, пане Шолом-Алейхем, что у меня слезы на глазах, и
небось думаете: затосковал, видно, Тевье по свой лошадке? Но почему по
лошадке, чудак вы эдакий? По всему стосковался, всего жаль! Буду тосковать и
по лошадке, и по деревне, и по старосте, и по уряднику, и по бойберикским
дачникам, и по егупецким богачам, и даже по Эфраиму-свату, чума бы его
побрала... Хотя, с другой стороны, если только рассудить, так ведь и он
всего-навсего бедняк, который ищет заработка.
Даст бог, приеду благополучно на место, -- не знаю еще, что я там
делать буду, но ясно, как божий день, что первым долгом отправлюсь на могилу
праматери Рахели. Помолюсь я там за своих детей, которых, наверное, никогда
больше не увижу, помолюсь и за Эфраима-свата, вспомню и о вас и обо всех
евреях. Обещаю вам это, вот вам моя рука! И будьте мне здоровы, счастливого
вам пути и передайте от меня привет каждому в отдельности.
909
ИЗЫДИ!
Большой и горячий привет вам, пане Шолом-Алейхем! Мир вам и детям
вашим! Уж я давненько встретиться с вами хочу, набралось у меня "товару"
порядочно, есть что рассказать. Все время расспрашиваю: "Где обретаешься?"
-- почему это вас не видать? А мне говорят, что разъезжаете вы где-то по
белу свету, по разным дальним странам, как в сказании об Эсфири говорится:
"Сто и двадцать семь царств..." Да только вы как-то странно на меня
смотрите... Небось сомнение берет: он или не он? Он, пане Шолом-Алейхем, он
самый! Ваш старый приятель Тевье собственной персоной, Тевье-молочник, тот
же Тевье, только уже больше не молочник, просто человек, такой, как все,
старик, хотя по годам не так уж стар -- как в сказании на пасху говорится: