"Работа в развитии". Я думал о Джойсе и припомнил очень многое.
-- Как жаль, что зрение у него слабеет,-- сказал Уолш.
-- Ему тоже жаль,-- сказал я.
-- Это трагедия нашего времени,-- сообщил Уолш.
-- У всех что-нибудь да не так,-- сказал я, пытаясь оживить застольную
беседу.
-- Только не у вас,-- обрушил он на меня все свое обаяние, и на лице
его появилась печать смерти.
-- Вы хотите сказать, что я не отмечен печатью смерти?-- спросил я, не
удержавшись.
-- Нет. Вы отмечены печатью Жизни.-- Последнее слово он произнес с
большой буквы.
-- Дайте мне только время,-- сказал я.
Ему захотелось хорошего бифштекса с кровью, и я заказал два турнедо под
беарнским соусом. Я подумал, что масло будет ему полезно.
-- Может быть, красного вина?-- спросил он.
Подошел sommelier (1), и я заказал "шатонеф дю пап". "Потом я
погуляю по набережным, и хмель у меня выветрится. А он пусть проспится или
еще что-нибудь придумает. Я найду, куда себя деть",-- подумал я.
Дело прояснилось, когда мы доели бифштексы с жареным картофелем и на
две трети опустошили бутылку "шатонеф дю пап", которое днем не пьют.
-- К чему ходить вокруг да около,-- сказал он.-- Вы знаете, что нашу
премию получите вы?
-- Разве?-- спросил я.-- За что?
-- Ее получите вы,-- сказал он и качал говорить -о том, что я написал,
а я перестал слушать.
Когда меня хвалили в глаза, мне становилось тошно. Я смотрел на него,
на его лицо с печатью смерти и думал: "Хочешь одурачить меня своей чахоткой,
шулер. Я видел батальон на пыльной дороге, и каждый третий был обречен на
смерть или на то, что хуже смерти, и не было на их лицах никаких печатей, а
только пыль. Слышишь, ты, со своей печатью, ты, шулер, наживающийся на своей
смерти. А сейчас ты хочешь меня одурачить. Не одурачивай, да не одурачен
будешь". Только смерть его не дурачила. Она действительно была близка.
-- Мне кажется, я не заслужил ее, Эрнест,-- сказал я, с удовольствием
называя его своим именем, которое я ненавидел.-- Кроме того, Эрнест, это
было бы неэтично.
-- Не правда ли, странно, что мы с вами тезки?
-- Да, Эрнест,-- сказал я.-- Мы оба должны быть достойны этого имени.
Вам ясно, что я имею в виду, не так ли, Эрнест? (2)
-- Да, Эрнест,-- сказал он и одарил меня своим грустным ирландским
обаянием.
И после я был очень мил с ним и с его журналом, а когда у него началось
кровохарканье и он уехал из Парижа, попросив меня проследить за набором
журнала в типографии, где не умели читать по-английски, я выполнил его
просьбу. Один раз я присутствовал при его кровохарканье; тут не было никакой
фальши, и я понял, что он действительно скоро умрет, и в то трудное в моей
жизни время мне доставляло удовольствие быть с ним особенно милым, как
доставляло удовольствие называть его Эрнестом. Кроме того, я восхищался его
соредакто-ром и уважал ее. Она не обещала мне никаких премий. Она хотела
только создать хороший журнал и как следует платить своим авторам.
Однажды, много позже, я встретил Джойса, который шел один по бульвару
Сен-Жермен после утреннего спектакля. Он любил слушать актеров, хотя и не
видел их. Он пригласил меня выпить, и мы зашли в "Де-Маго" и заказали сухого
хереса, хотя те, кто пишет о Джойсе, утверждают, что он не пил ничего, кроме
белых швейцарских вин.
-- Что слышно об Уолше?-- спросил Джойс.
-- Как был сволочью, так и остался,-- сказал я,
-- Он обещал вам эту премию? -- спросил Джойс.
-- Да.
-- Я так и думал,-- сказал Джойс.
-- Он обещал ее и вам?
-- Да,-- сказал Джойс, а потом он спросил:-- Как, по-вашему, он
обещал ее Паунду?
-- Не знаю.
-- Лучше его не спрашивать,-- сказал Джойс.
Мы больше не говорили об этом. Я рассказал Джойсу, как впервые увидел
Уолша в студии Эзры с двумя девицами в длинных меховых манто, и эта история
доставила ему большое удовольствие.
(1) Метрдотель по винам в ресторане (франц.).
(2) Э р н е с т.-- По-английски это имя созвучно слову,
означающему: убежденный, честный.
Ивен Шипмен в кафе "Лила"
С тех пор как я обнаружил библиотеку Сильвии Бич, я прочитал всего
Тургенева, все вещи Гоголя, переведенные на английский, Толстого в переводе
Констанс Гарнетт и английские издания Чехова. В Торонто, еще до нашей
поездки в Париж, мне говорили, что Кэтрин Мэнсфилд пишет хорошие рассказы,
даже очень хорошие рассказы, но читать ее после Чехова -- все равно что
слушать старательно придуманные истории еще молодой старой девы после
рассказа умного знающего врача, к тому же хорошего и простого писателя.
Мэнсфилд была как разбавленное пиво. Тогда уж лучше пить воду. Но у Чехова
от воды была только прозрачность. Кое-какие его рассказы отдавали
репортерством. Но некоторые были изумительны.
У Достоевского есть вещи, которым веришь и которым не веришь, но есть и
такие правдивые, что, читая их, чувствуешь, как меняешься сам,-- слабость и
безумие, порок и святость, одержимость азарта становились реальностью, как
становились реальностью пейзажи и дороги Тургенева и передвижение войск,
театр военных действий, офицеры, солдаты и сражения у Толстого. По сравнению
с Толстым описание нашей Гражданской войны у Стивена Крейна казалось
блестящей выдумкой больного мальчика, который никогда не видел войны, а лишь
читал рассказы о битвах и подвигах и разглядывал фотографии Брэди, как я в
свое время в доме деда. Пока я не прочитал "Chartreuse de Parme" (1)
Стендаля, я ни у кого, кроме Толстого, не встречал такого изображения войны;
к тому же чудесное изображение Ватерлоо у Стендаля выглядит чужеродным в
этом довольно скучном романе. Открыть весь этот новый мир книг, имея время
для чтения в таком городе, как Париж, где можно прекрасно жить и работать,
как бы беден ты ни был, все равно что найти бесценное сокровище. Это
сокровище можно брать с собой в путешествие, и в городах Швейцарии и Италии,
куда мы ездили, пока не открыли Шрунс в Австрии, в одной из высокогорных
долин Форарльберга, тоже всегда были книги, так что ты жил в найденном тобой
новом мире: днем снег, леса и ледники с их зимними загадками и твое
пристанище в деревенской гостинице "Таубе" высоко в горах, а ночью -- другой
чудесный мир, который дарили тебе русские писатели. Сначала русские, а потом
и все остальные. Но долгое время только русские.
Помню, как однажды, когда мы возвращались с бульвара Араго после
тенниса и Эзра предложил зайти к нему выпить, я спросил, какого он мнения о
Достоевском.
-- Говоря по правде, Хем,-- сказал Эзра,-- я не читал ни одного из этих
русских.
Это был честный ответ, да и вообще Эзра в разговоре всегда был честен
со мной, но мне стало больно, потому что это был человек, которого я любил и
на чье мнение как критика полагался тогда почти безусловно, человек,
веривший в mot juste -- единственное верное слово,-- человек, научивший меня
не доверять прилагательным, как позднее мне предстояло научиться не доверять
некоторым людям в некоторых ситуациях; и мне хотелось узнать его мнение о
человеке, который почти никогда не находил mot juste и все же порой умел
делать своих персонажей такими живыми, какими они не были ни у кого.
-- Держитесь французов,-- сказал Эзра.-- У них вы можете многому
научиться.
-- Знаю,-- сказал я.-- Я могу многому научиться у кого угодно.
Позже, выйдя от Эзры, я направился к лесопилке, глядя вперед, туда, где
между высокими домами в конце улицы виднелись голые деревья бульвара
Сен-Мишель и фасад танцевального зала Бюлье, затем открыл калитку и прошел
мимо свежераспиленных досок и положил ракетку в прессе возле лестницы,
которая вела на верхний этаж. Я покричал, но дома никого не было.
-- Мадам ушла, и bonne (2) с ребенком тоже,-- сказала мне жена
владельца лесопилки. У нее был тяжелый характер, грузная фигура и
медно-рыжие волосы. Я поблагодарил ее.-- Вас спрашивал какой-то молодой
человек,-- сказала она, назвав его "jeune homme" вместо "мосье".-- Он
сказал, что будет в "Лила".
-- Большое спасибо,-- сказал я.-- Когда мадам вернется,
пожалуйста, передайте ей, что я в "Лила".
-- Она ушла с какими-то знакомыми,-- сказала хозяйка и, запахнув
лиловый халат, зашагала на высоких каблуках в свои владения, оставив дверь
открытой.
Я пошел по улице между высокими белыми домами в грязных подтеках и
пятнах, у залитого солнцем перекрестка свернул направо и вошел в полумрак
"Лила".
Знакомых там не оказалось, я вышел на террасу и увидел Ивена
Шипмена, ждавшего меня. Он был хорошим поэтом, а кроме того, понимал и
любил лошадей, литературу и живопись. Он встал, и я увидел высокого,
бледного и худого человека, несвежую белую рубашку с потрепанным
воротничком, тщательно завязанный галстук, поношенный и измятый костюм,
пальцы чернее волос, грязные ногти и радостную, робкую улыбку -- улыбаясь,
он не разжимал рта, чтобы не показывать испорченные зубы.
-- Рад вас видеть, Хем,-- сказал он.
-- Как поживаете, Ивен?-- спросил я.
-- Так себе,-- сказал он.-- Правда, кажется, я добил "Мазепу". А как у
вас, все хорошо?
-- Как будто,-- сказал я.-- Я играл в теннис с Эзрой, когда вы
заходили.
-- У Эзры все хорошо?
-- Очень.
-- Я так рад. Знаете, Хем, я, кажется, не понравился жене вашего
хозяина. Она не разрешила мне подождать вас наверху.
-- Я поговорю с ней,-- сказал я.
-- Не беспокойтесь. Я всегда могу подождать здесь. На солнце тут очень
приятно, правда?
-- Сейчас осень,-- сказал я.-- По-моему, вы одеваетесь слишком легко.
-- Прохладно только по вечерам,-- сказал Ивен.-- Я надену пальто.
-- Вы знаете, где оно?
-- Нет. Но оно где-нибудь в надежном месте.
-- Откуда вы знаете?
-- А я оставил в нем поэму.-- Он весело рассмеялся, стараясь не
разжимать губ.-- Прошу вас, выпейте со мной виски, Хем.
-- Хорошо.
-- Жан!-- Ивен встал и подозвал официанта.-- Два виски, пожалуйста.
Жан принес бутылку, рюмки, сифон и два десятифранковых блюдца. Он не
пользовался мензуркой и лил виски, пока рюмки не наполнились более чем на
три четверти. Жан любил Ивена, потому что в свободные дни Жана Ивен часто
работал у него в саду в Монруже за Орлеанской заставой.
-- Не нужно увлекаться,-- сказал Ивен высокому пожилому официанту.
-- Но ведь это два виски, верно?-- сказал официант.
Мы добавили воды, и Ивен сказал:
-- Первый глоток самый важный, Хем. Если пить правильно, нам хватит
надолго.
-- Вы хоть немного думаете о себе?-- спросил я.
-- Да, конечно, Хем. Давайте говорить о чем-нибудь другом, хорошо?
На террасе, кроме нас, никого не было. Виски согрело нас обоих, хотя я
был одет более по-осеннему, чем Ивен, так как вместо нижней рубашки на мне
был свитер, потом рубашка, а поверх нее -- пуловер из синей шерсти, какие
носят французские моряки.
-- Я все думаю о Достоевском,-- сказал я.-- Как может человек писать
так плохо, так невероятно плохо, и так сильно на тебя воздействовать?
-- Едва ли дело в переводе,-- сказал Ивен.-- Толстой у Констанс
Гарнетт пишет хорошо.
-- Я знаю. Я еще не забыл, сколько раз я не мог дочитать "Войну и мир"
до конца, пока мне не попался перевод Констанс Гарнетт.
-- Говорят, его можно сделать еще лучше,-- сказал Ивен.-- Я тоже так
думаю, хоть и не знаю русского. Но переводы мы с вами знаем. И все равно,
это чертовски сильный роман, по-моему, величайший на свете, и его можно
перечитывать без конца.